Стало уже совсем светло, когда мы, сдвинув топчаны, кое-как, скрючившись, улеглись на них, не раздеваясь и накрывшись всем тряпьем, какое у нас было. Заснули как убитые и проснулись поздно.
Первый день прошел томительно. Я уже говорил, что до вечера нам не давали есть и до вечера мы ждали, что вот-вот за нами придут и поведут... Форточки дверей были закрыты, часовые держались строго, следили, чтобы в уборную выходили поодиночке. Но вечером, когда принесли наконец обед и раздали хлеб, в воздухе почувствовался как бы какой-то перелом. Явилась уверенность, что мы здесь будем жить, а не пройдем только через эти каморки мимолетными гостями на пути туда, откуда никто не возвращается...
Перелом почувствовался и в нашей страже. Нас охраняли красноармейцы бронепоезда: все больше зеленая молодежь, франтовато одетая, наполовину -- коммунисты. Они проводили в карауле сутки, меняясь через день, по двенадцать человек в каждой смене. Командовал ими военный комиссар С. -- тот самый человек с взлохмаченной бородой, который обыскивал нас при приеме. Только что мы кончили обед, он подошел к форточке нашей двери: он слыхал обо мне, и ему было любопытно познакомиться. Завязался разговор, вернее, спор, так как речь сейчас же перешла на текущие события, то есть на забастовку, потому что о Кронштадте мы еще ничего не знали. С. нам ничего о восстании не говорил.
Во многих отношениях С. был очень любопытным человеком, остроумным, весьма неглупым и даже кое-что читавшим, хотя и любившим прикидываться простачком. На самом деле, как он потом рассказал мне, он окончил горное училище и работал на рудниках Донецкого бассейна. После немецкой войны он все время принимал самое деятельное участие в войне Гражданской, будучи ярым коммунистом Исколесил чуть не всю Россию, два раза был тяжело ранен и только чудом ускользнул от плена и расстрела. Была в нем какая-то смесь необычайно привлекательного добродушия и милой, чисто детской веселости с азиатской хитрецою и зоологическою жестокостью.
Не моргнув глазом рассказывал он мне, как однажды утопил в реке пятьдесят взятых в плен белогвардейских офицеров, бросая их одного за другим с моста в реку.
-- Да зачем же вы такую гадость сделали?
-- Ну вот, гадость! Таскать их с собою нельзя было: сами боялись в плен попасть, а патронов жалко -- мало их было у нас.
В другой раз, далее со смехом, рассказал он мне, как "пошутил" над одним купцом-евреем, которого арестовал, предполагая, что в коже, которую тот вез на телеге, спрятано оружие. Оружия не оказалось, но, прежде чем отпустить купца, ему захотелось "пошутить" над "буржуем": он поставил его к стенке и велел "расстреливать" -- только холостыми зарядами. Проделал это до трех раз, и только хотел порадовать своего пленника, что отпускает его на все четыре стороны, как тот возьми да умри от разрыва сердца
Со своей командой он обращался необычайно ласково, называя красноармейцев не иначе как "сынки", и красноармейцы его очень любили. Но и к нам он относился с величайшей заботливостью и даже нежностью. Хлопотал, чтобы нам дали тюфяки, книги, газеты, табак, улучшили пищу и увеличили число раздач кипятка. Часами он простаивал у моей камеры и не раз говорил, как рад, что познакомился и узнал, что на самом деле думают меньшевики. И к другим заключенным он относился с таким же вниманием и интересом.
-- Вы видите теперь, -- сказал я ему как-то, -- что не так страшны мы, как нас малюют. А когда нас привезли, вы на нас волком смотрели и, вероятно, готовы были тут же на месте убить нас.