В конторе ЧК сидевший за столом молодой человек, записав мое имя, фамилию и пр., обратился ко мне: "Вы Меньшиков?" Я с недоумением посмотрел на него: "Я -- Дан"". -- "Да, но ведь это ваше партийное имя, а настоящая фамилия Меньшиков?" -- "Нет". -- "Странно. Итак, вы не Меньшиков?" -- "Нет". Недоверчиво покосившись на меня, чиновник подозвал конвойного и что-то шепнул ему. Меня повели в приемную, с которой я в ночь с 26 на 27 февраля начал свои тюремные мытарства. Здесь подвергли опять самому тщательному обыску, а затем мы поднялись по лестнице к двери, на которой было написано: "Одиночный корпус".
На стук конвойного дверь открыл надзиратель, и через прихожую, где помещалась большая плита, мы вошли в довольно обширную комнату. То, что я увидал здесь, заставило меня остолбенеть. Вдоль трех стен комнаты были построены как бы дощатые бараки, разделенные на крохотные клетушки, каждая из которых имела дверь в комнату: в двери была закрывающаяся форточка. Такие же бараки с двумя рядами клетушек, открывающихся в противоположные стороны, были воздвигнуты посреди комнаты. У единственного окна комнаты, выходившего во двор, стояла конторка со стулом для надзирателя. У выходной двери на стуле сидел часовой. Из форточек всех клетушек с любопытством смотрели на меня головы, мужские и женские, старые и совсем юные.
Записав мою фамилию в книгу, лежавшую на конторке, надзиратель открыл дверь одной из клетушек и пригласил меня войти. Я очутился в каморке, величиной не больше купальной кабины. Вдоль одной стенки ее была приделана скамейка не более 12 вершков ширины, на которую был брошен скомканный тюфячок, набитый небольшим количеством соломы, превратившейся в труху. Человек среднего роста никоим образом не мог бы лечь на эту скамейку вытянувшись. Из остававшегося пространства -- шириной тоже вершков в двенадцать -- треть была занята приделанным к стене деревянным столиком. Свободное место было как раз достаточно для того, чтобы, стоя, переступать с ноги на ногу -- единственная форма движения, доступная заключенному в этой деревянной клетке, где он осужден проводить время без воздуха, без дневного света (электрическая лампочка горит круглые сутки), без прогулок, без книг и газет.
В такой-то клетушке провела полтора месяца жена генерала Козловского вместе со своей малолетней дочерью! Рядом со мною оказалась какая-то высокая молодая женщина, арестованная три недели тому назад, а за нею левый эсер, привлекавшийся по делу о Кронштадтском восстании и безвыходно просидевший тут уже более двух месяцев.
И тем не менее из всех кабинок несся веселый говор и даже иногда молодой женский смех. Надзиратель не мешал заключенным разговаривать друг с другом, охотно передавал из клетушки в клетушку папиросы и съестные припасы, приносил кипяток и по первому требованию выпускал в уборную.
По словам заключенных, далеко не все надзиратели таковы, а между тем от них целиком зависит заключенный. Они могут отказаться идти за кипятком, могут заставить часами дожидаться даже выпуска в уборную: жаловаться некому. Они могут многое позволить себе. На стенке своей клетушки я прочитал такие две надписи, сделанные одним почерком: "За что я, такая молодая и, говорят, красивая, должна гибнуть? Я жить хочу. Господи, сделай, чтобы я жила, спаси меня!" И ниже: "Женщинам, которые будут сидеть здесь после меня. Будьте настороже, старайтесь не засыпать ночью крепко. Я сегодня ночью избавилась от надзирателя только тем, что плеснула ему в лицо кружку холодной воды".
Но в этот день надзиратель был очень хороший. И он, и часовой непрерывно обходили клетушки, исполняя разные мелкие поручения заключенных, не мешали при проходе в уборную останавливаться у соседних кабинок и разговаривать, по собственной инициативе предлагали кипяток. Но, присев на скамейку и осмотревшись, я решительно отказался от мысли пить тут чай или есть что-либо: изо всех щелей ползли клопы, по полу бегали мыши. Было противно. Я встал и уже избегал садиться, решив стоять до тех пор, пока усталость не заставит меня побороть отвращение.
Должен прибавить, что, по словам заключенных, в другой комнате ЧК есть такие же кабины, обитые пробкой и закрывающиеся наглухо (наши клетушки потолка не имели). Они служат, по-видимому, для особо строгой изоляции, а пробка мешает перестукиванию. Некоторые заключенные уверяли меня, что сами сидели в таких пробковых ящиках и считали, что они сделаны специально для пытки: в них так жарко и душно, что люди падают в обморок. Сам я этого рода клеток не видал и потому передаю лишь рассказанное мне, не ручаясь за достоверность.
Я пробыл в кабине уже часа два, как вдруг послышался шум открывающейся входной двери, а надзиратель предупредил, что идет комендант. К моей форточке наклонилось полное небритое лицо с черными усами, и густой бас спросил меня: "Вы разве не Меньшиков?" -- "Нет. А в чем дело?" Но комендант, не отвечая, отошел от моей клетки и скоро покинул помещение, оставив меня в полном недоумении. И вдруг смешная мысль осенила меня: этим добрым людям было, видно, сказано, что должны привезти меньшевика Дана, а они, по своей политической невинности, не поняли толком, что такое меньшевик, и превратили это слово в фамилию Меньшиков! Я сейчас же спросил у надзирателя бумагу и написал коменданту заявление в таком роде: "Меня непрерывно спрашивают, не Меньшиков ли я. Полагаю, что тут недоразумение и что вам желательно знать, не меньшевик ли я. В таком случае заявляю: да, я -- меньшевик Дан".
Надзиратель побежал с моей бумагой к коменданту. Действие ее оказалось молниеносным. Через четверть часа меня пригласили собрать вещи, и красноармеец понес их за мною в кабинет коменданта Комендант сидел за столом и смеялся: "Вышло недоразумение. Теперь уж скоро поедете на вокзал -- в Москву. Посидите пока здесь". Я поблагодарил судьбу и за то, что она избавила меня от ужасного клоповника, и за то, что благодаря недоразумению мне все же удалось собственными глазами увидать, в каких условиях можно содержать людей в столичном городе Петрограде, в лето от Рождества Христова 1921-е и от российской революции 5-е! Как мне говорили, и при московской ЧК имеются точно такие же одиночки.