— Мьюзик карош! Эттэ как у нас в Курлянд: курру-курру-курру... эттэ цапль!
Пономарь поднял ружье, погладил его с особенною нежностью и сказал, двинувшись далее:
— Быте скоро настоящей охоте. Начался общий прилет дичи. На заре будем бить гусей, а может быть, и валюшней... Слышите?
Мы насторожили уши и опять остановились. Собаки тоже замерли, во что-то чутко вслушиваясь. А в кустах слышалось: и мерное, тихое карканье, или хрюканье, и мерный свист ненаглядной и редкой в степях дичи — длинноносых коричневых вальдшнепов.
В землянке, то есть в хатке лесничего, под пристеном, в тайнике густых кустов. мы уже нашли и готовый самовар, и свечу в бутылочной шейке, и всю комнату, накуренную от мошки сосновыми ветками, и превосходную ключевую воду. Мы спустились по крутой, пробитой в песчаном нагорье, тропинке к роднику, где стояла хатка, под навесом громадных ольх. В сторонке, тут же, под ольхами, между кустами ракитника, подоспевшие к первому весеннему лову рыбы, соседние лиманские рыбаки на таганке варили кашу. Мы вошли в хату.
Пономарь сел на лавку, молча слушая и кромсая складным ножом какую-то веточку. Щербека опять поместился на спокойнейшем месте, на лежанке широкой варовой печи, подложив под голову свое пальто и патронташ. Пфеллер настаивал чай. Хозяин откупоривал флягу с коньяком. Что роилось в голове Щербеки? Вероятно, мысли его носились далеко, в Бердянске, в Мариуполе, или в Одессе, в какой-нибудь греческой или генуэзской конторе, и он брал денежки за золотую, яркую и полновесную, как коралл, пшеницу «гирку». Пфеллер отличался всегда ролью анекдотиста, смеша своим выговором более, нежели довольно сальными анекдотами. При пономаре же он всегда быль пасс.
Чай был разлит. Самовар шипел довольно жалобно. Комары визжали и бились в окна.
— О чем вы это думаете, отче Иоанне?-спросил Домонтковский пономаря.
Тот уже скинул свою кофту, подвязав сзади поплотнее свою косичку, отчего она стала походить на хвост скачущего по жаре от оводов теленка, расправил седоватую бороду и уставил в дымящийся стакан свой куликовидный нос.
— Вы говорите о волках? — сказал пономарь: — а был в Чурбатове раз такой случай. Исправлял там духовный требы, еще при отце Александре, старец Павел, дед отца Смарагда... дьячком то есть был, и так же, как и я, грешным делом — охотою занимался... Порвали у него волки корову. Он ее выволок за рощу, вырыл себе землянку, покрыл ее бревнами, оставя только продушину, взял три ружья двуствольные, перекрестился и пошел на «заседку». Сидит ночь, сидит другую. Видно по месяцу — подбегают зайцы, подбегают и лисицы. Сидит он и задремал. Проснулся — над коровой волк, один-одинешенек, да такой огромный. Он и бацнул; а была глухая полночь. Волк повалился. Только, слышит, около коровы что-то кричит: «Ой, батюшки, спасите... убили... убили». Он туда, смотрит: волк белый, как лунь, точно сто лет или более прожил, лежит и охает, дышит, как человек. Выстрелом, картечью, так и своротило ему левый бок, а в прорванную кожу виден лацкан красного кунтуша, галуны золотые и шмухлерские[21] пуговки. Так и простоял Павел над волком до зари... ни с места. Занялась заря; уже вместо волчьего рыла явилась и белая, долговолосая казацкая голова. Поднялся чудный волк на локте, а уже жизнь его отходит, и говорит: «Старче! помолись за меня. Сто лет назад, я был казаком и поедом ел православный люд, моих слуг и работников по хуторам. Никто меня не мог остановить, и я питался православною кровью. Да нашелся человек, Шолудько-Буняченко, небывалый еще в наших краях воин. То была кара Господня. Про него говорили, что он не живой, а только ходил по свету, мыкался,, как живые; что он — мертвец, покинувший свою подземную постелю, что у него только лицо людское и кожа, внутри наложены желтые и гнилые кости, как в могиле, и потому он, ходя в Днепр купаться, не снимал рубахи и убивал тех, кто видел на нем знаки тления. Я один раз побил своего слугу Михайлу, оборвал ему с корнем казацкий чуб и плетью еще исполосовал его, да и пошел к кустам освежить душу в Днепре. Иду себе, раздвинул кусты, а на том берегу, тоже под кустами, в тишине, на зеленой травке, и Шолудько-Буняченко купается, да без рубашки, весь желтый и в пятнах, точно труп гниющий. Увидел меня, держит рубаху на коленях, уставил в меня свои мертвецкие, зеленые глаза - я так и обомлел... Стою в кустах и слышу: на голове у меня что-то растет, и теплей мне всему становится. Смотрю: я уже оброс шерстью, сзади волочится хвост, нагнулся на четвереньки, и язык сам от жары вывалился. Да как стало мне страшно, и озноб, и ужас прошибли меня, я крикнул... Крикнул и завыл волком; а он сидит на берегу, да смеется, плескается водой и все смотрит на меня своими зелеными, мертвецкими глазами. Вот так-то, старче, я сто лет и промыкался, и спасибо тебе, что ты меня убил. Видно, рука у тебя не грешная, а меня ничья пуля до сих пор не брала. Помолись же ты за меня и отслужи панихиду в Межигорском монастырь. Я там по близости жил и люд православный мучил!..» Как умер он, старец Павел заявил суду. Наехал суд. Смотрят: вместо волка лежит уже настоящий казак, седой, седой, столетний, в красном кунтуше, при сабле и в желтых сапогах. Такого наряда тогда уже и не видано было нигде, и старца Павла освободили от следствия... Такие-то случаи бывают на «заседках»...