– Удостойте, ваше графское сиятельство, выслушать партикулярно, – сказал он дрогнувшим голосом.
Разумовский поднял брови, опустил на колени книгу и всё ещё не покидал улыбки. Ему также вспомнились иные, более счастливые годы, время Елисаветы – время его сказочного, беспримерного «случая» – улетевшего значения, силы, общей зависти и общего раболепного почёта.
– Ужели ж, голубчик, дело? И так-таки именно до меня? – спросил Разумовский.
– Коли дозволите, персонально к вашей чести.
– Не верю, убей Бог, не верю, – произнёс, покачав головою, граф, – забыт я, вовсе обойдён; отписали в инвалиды. Да кому я чем могу быть ныне полезен? Всё новенькие пошли, да какие! Спереди блажен муж, а сзади – всякую шаташася языци… Так-то, земляче! Оно и дело: не всем большим под образами сидеть. Чужи пивни весело поют, а на наших типун напал – спят, сучи сыны, аж потеют…
Мирович собрался с мыслями.
«Всё ему расскажу, – подумал он, – попрошу его совета. Хитёр он и тонок; наставит, как следует, укажет теперь откровенно, где и кого просить».
– Не откажите, век Бога заставите молить, – сказал Мирович, – вы же первый когда-то нам помогли – определили меня в корпус! Открыли жизни путь…
– Да изволь, изволь, охотно, – в чём дело? – вздохнув и подвигаясь с креслом, произнёс Разумовский. – Сегодня я никого к себе не жду… При дворе, братец, куртаг, толкотня, суета; я репортуюсь хворым; каторжная лихоманка, иродова дочь, так уцепилась, что не открестишься. Сюда, поближе, к камину, вот так; я всё зябну да, видишь, вот чем душу отвожу на одиночестве, – прибавил, указав на кожаный фолиант, Разумовский, – выходил всех букинистов, все книжные лари, на Никольской, был у Козырева, Романчинцова и у Анохова, у Семёна Николаевича Кольчугина, нигде не нашёл. Да уж Ферапонтов, от Спасского моста, прислал намедни две редких, старой киевской печати, книги. Давно, их искал, и цены им нет. Видишь – читай: Прологи Маргарит… каковы литеры?..
– Маргарит? – произнёс, невольно вздрогнув и изменяясь в лице, Мирович.