— Брось сапку. Надо поговорить.
Илья поднялся от гряд и вышел ближе к дорожке. Увалень и тихий от природы, он за несколько месяцев жилья в Есауловке стал еще медленнее и суровее.
— Слушай и не пророни ни единого моего слова. Я давно слежу за тобой. Ты пришел сюда; я тебя принял, заявил о тебе полиции, пустил тебя в барскую деревню, а ты шашни везде завел? Против меня идешь? Против господ, которые меня любят и отличают? Это что значит? отвечай!
— Я пришел к миру, к обществу, а не к барину и… не к вам, батюшка…
— Вот как! Ах ты, щенок! Да я тебя в плети; гаркну на сотских, свяжу тебя, положу и отдеру…
— Стара штука, батюшка. Не за что!
— Что? Как? Что ты сказал мне, молокосос?
Роман кинулся к сыну. Илья быстро отступил и крепко сжал в руках огородную сапку.
— Да ты кто? Сын ты мне или нет? К миру! К мужикам? Вот как! Не бывать же этому вовеки: ты сын мой, и я записал тебя в дворовые в поданной сказке, с явкою о тебе в палату. В мужики я тебя не пущу…
— Сын я вам, да только не дворовый. Я родился, когда вы, батюшка, еще в селе жили, на Окнине… все-таки в составе здешнего общества, а не в дворовых; тогда, как вы еще не помыкали миром, не пили христианской крови, не секли своих же братьев, мужиков… не мучали Власика-сироты… вот что! Грех вам, батюшка!