Я не стану рассказывать вам день за днем о всех трудностях нашего пути. До сих пор снятся мне огромные насупленные горы под шапками снегов. Я вижу бездонные ущелья, над которыми по узкой тропинке бредём мы с Паскуале, иззябшие и полуослепшие от вьюги. Я слышу нарастающий гул лавины, он всё ближе и ближе, миг - и мы будем захвачены сплошным потоком льда и снегов и сорвемся в бездну... Я просыпаюсь, и сердце мое колотится.

Ах, эти горы! Я невзлюбил их с того дня, когда впервые они встали перед нами, как огромные, притихшие звери, своими крутыми спинами подпирая небо.

Мне вспоминается одна ночь в тирольской деревушке, на постоялом дворе. Два месяца прошло с тех пор, как Тито высадил нас на берег. За окном синеют снега. Измученный Паскуале спит на лавке в углу. При свете лучины я вытряхиваю последний червонец из кошелька Гоцци и думаю, думаю... Думаю о том, что до Баварии ужасно далеко, что каждый день надо есть что-нибудь и кому-то платить за ночлег. Я вываливаю из мешка наше скудное имущество - серый пакет с письмом Гоцци и четыре куклы. Они смотрят на меня своими неподвижными глазами. Я отворачиваюсь от Барбары, бросаю обратно в мешок аббата, у Нинетты ещё нет ножек: я их не успел приделать. Пульчинелла! Глядя на уродливое и прекрасное лицо Пульчинеллы, я вспоминаю нагретую солнцем площадь Сан-Марко и запах гниловатой воды от каналов... Но мне некогда вспоминать, надо во что бы то ни стало придумать, как не умереть с голоду в этой суровой стране, где люди носят подбитые гвоздями сапоги и никогда не улыбаются.

Я усаживаю Пульчинеллу к огню. Уж он-то всегда улыбается мне вздёрнутыми кверху уголками губ. И считаю перед ним по пальцам, сколько останется нам на житье, если мы купим дерево для рамок и кусок полосатой материи, которую здесь ткут крестьянки. Глаза у меня слипаются, и наконец я засыпаю, уронив голову на мешок у деревянных ножек Пульчинеллы.

Хозяйка постоялого двора немного понимала по-итальянски. Она показала нам, где живёт резчик. Рано утром мы постучали в его дверь. Сколько чудесных вещей было в его хижине, примостившейся над самым обрывом! Ложки, солонки, тарелки, миски, шкатулки, сундучки - всё это было покрыто тонкой, красивой резьбой - работой искусного ножа.

Резчик тупо смотрел на нас своими водянистыми глазами и не выпускал изо рта трубки с вырезанной на ней головкой оленя. Он не понимал, что нам нужно. Тогда я вынул из мешка Пульчинеллу и пустил его ходить, а Паскуале повёл аббата. Деревянное лицо резчика оживилось и просияло улыбкой. Он шлепнул себя по полосатым чулкам и захохотал так громко, что горшки на полках зазвенели. Он приседал на корточки, тыкал пальцами в наших кукол и, хихикая, кивал головой. Его краснощёкая жена заливалась смехом, стоя у притолоки, но когда я подвёл к ней Пульчинеллу и он протянул ей ручку, она отскочила.

- Дерево, дерево для резьбы! - молил я, показывая резчику кусочек дерева, оставшийся у меня от Нинетты. Он вдруг ударил себя по лбу, выскочил в сени и принёс корзину, полную брусков, чурбашек и досок, заготовленных для резьбы. Он позволил нам выбрать всё, что нам было нужно, и, когда я положил ему на стол деньги, его широкая ладонь сгребла монету и сунула мне её обратно в карман. Мы ушли нагруженные добычей, а он, стоя на крыльце, смотрел нам вслед и вдруг принимался хохотать, схватившись за бока.

Аббат и Пульчинелла торчали у меня под мышкой, а в мешке я нёс чурбашки и бруски.

Нам было весело. Паскуале затянул песенку, а я подхватил. Высокий человек в долгополом кафтане пристально взглянул на наших кукол, проходя мимо. Не знаю почему, мне стало не по себе. Я замолчал и оглянулся вслед. Ветер развевал полы его чёрного платья. "Это священник", - подумал я.

- Ну же, подтягивай, Пеппо! - сказал Паскуале, и мы снова запели.