— Эх, обидно мне, что я немецкого языка не знаю, — вздыхал рослый, широкоплечий Ломоносов. — Сколько времени пройдет, пока я по-немецки выучусь и лекции смогу слушать.
— Да куда тебе спешить?
— А как же не спешить? Если бы ты, как я, взрослым парнем притащился в Москву, чтобы грамоте учиться, да на тебя малые ребята в школе пальцами показывали бы: «Смотри-де, болван лет в двадцать пришел латыни учиться», так и ты заспешил бы, — говорил Ломоносов.
Ему было уже двадцать пять лет.
При слове «школа» лукавые огоньки сверкнули в глазах Виноградова.
— А помнишь, Миша, — сказал он, — как в школе бывало. Холод, пальцы мерзнут, герр лерер ходит по классу в шубейке и палкой дерется. Все ему кажется, что мы между собой разговариваем, а это у нас в животах с голоду бурчит. Помнишь, он только крикнул: «Силенциум!»,[5] а у тебя в животе — «ку-ка-реку». Ой, умора! Попало тебе тогда палкой по пальцам.
Виноградов звонко расхохотался. Ломоносов тоже не удержался от улыбки.
— Так! — воскликнул Райзер, хлопнув себя по колену грифельной доской, на которой он молча писал какие-то цифры. — Так, я сейчас высчитал, что из тех денег, что академия будет нам давать на квартиру, стол и ученье, у нас еще рублей сто в год останется. Можно будет и книжки покупать и одеться получше.
— Неужто сто рублей останется? — радостно удивились Виноградов и Ломоносов. От такой огромной суммы у них закружились головы.
— Эх, поживем, братцы! — воскликнул Ломоносов. — Не то, что в академии — на алтын в месяц.