Не могу понять почему, после остроленской победы, которую можно назвать первым кризисом в нашу пользу, вдруг оказалось столь необходимым присутствие в главной армии корпуса Крейца, коему приказано было, не ожидая смены своей Ридигером, оставить люблинское воеводство и спешить на соединение с армией? Ридигер же, который должен был сменить его, едва перешел еще границу в Устилуге и не прежде мог двинуться к Люблину, как по прибытии Кайсарова, который должен был заступить его место и иметь предметом охранение Волыни. Между тем около Замостья находился корпус Хржановского, в 80-ти верстах за Вислою корпус Дзеконского, коего передовые посты доходили до Курова и до Белжады; войсками его корпуса были сильно заняты Казимирж, Пулава и Голомб, где были мост и предмостное укрепление. Подобное повеление Крейцу могло быть объявлено ему до остроленского дела, когда готовы были всем жертвовать для усиления нашего главного корпуса, ожидавшего встречи с главными неприятельскими силами. Казалось, благоприятный исход дела должен был неминуемо изменить все обстоятельства, по крайней мере относительно поспешного выступления Крейца из Люблина до смены его Ридигером, который с своей стороны не щадил ни убеждений, ни просьб, чтобы склонить Крейца не уставлять берегов Вислы и Вепржа до своего появления в окрестностях Люблина. Если Дибич уже решился не оставлять корпуса Ридигера, состоявшего из 9000 человек при 48 орудиях, для защиты Волыни и удержания этого края от неминуемого восстания, то следовало бы ему по крайней мере присоединить его к главным силам своим, а не давать ему направления частью на Люблин, частью на Сточек и даже за Вислу, для рассеяния вновь формировавшихся неприятельских войск; эти войска, которые не могли быть сильными, должны были сами по себе рассеяться при одном известии о поражении главной польской армии, и для этой важной цели нам следовало напрягать все умственные и вещественные усилия наши. Крейц выступил 19 мая из люблинского воеводства, на защиту которого им была оставлена лишь 2-я конно-егерская дивизия, состоявшая из 1600 человек, не имевших ружей, с изнуренными лошадьми, хоперский казачий полк, Киреева полк в 300 человек, всего 2100 коней. Им надлежало наблюдать за Неприятелем на протяжении от Красностава до Завихвоста, отсюда до Бобровников, и отсюда до Коцка; кроме того надо было занять центральный пункт Люблин достаточным числом войск. Из города были вывезены Крейцом на подводах весь хлеб и овес; больных же, которых следовало перевезти в числе 1200 человек, оставили в госпиталях города, где кроме того брошено было на произвол судьбы много пороху, зарядов и оружия! Даже 48-му егерскому полку, выступившему в Россию для укомплектования себя людьми, которому ничего бы не стоило оставаться в Люблине хотя несколько лишних суток, приказано было Крейцом, невзирая на все просьбы Пашкова, остававшегося начальником в воеводстве и в городе, поспешнее выступать. Жители не помнили себя от радости и явно говорили, что на днях в город вступит польский корпус, который неминуемо возьмет в плен всех русских. Это было весьма правдоподобно.

В это время, то есть 20 мая, Ридигер, под начальство, которого я поступил уже 8 дней, дал мне из Комарова следующее повеление: «оставить Киреева полк для наблюдения за Замостьем, спешить самому в Люблин и принять под свое главное начальство все войска воеводства». Я прибыл 24-го в Люблин, где узнал о победе под Остроленкою и о прибытии нашей главной армии к Пултуску. Поляки, почитая меня жестокосердым, трепетали при имени моем. Я, подобно знаменитому нашему Алексею Петровичу Ермолову, с намерением рассеивал эти слухи, чтобы не быть вынужденным часто карать непокорных. Я находился некоторое время в крайней опасности, от которой избавился лишь видимым милосердием божиим. Как было не воспользоваться Дзеконскому отдалением моим от главной армии, находившейся за Наревом, отдалением от Ридигера и наконец выступлением Крейца, которого он мог значительно удержать и не допустить до Пултуска? Кроме того, пользуясь малочисленностью моего отряда, он мог без больших усилий захватить 1200 больных, много пороху, зарядов и несколько сот ружей, в коих мы сильно нуждались; но и кроме того для него было всего важнее овладение Люблином, где он мог легко соединиться с Хржановским, который с своей стороны не замедлил бы прибыть туда, следуя через Красностав и Пяски. Сосредоточение сил неприятельских могло быть для нас тем более гибельным, что в то же время Скржинецкий готовился со всею армиею выступить из под Праги в Люблину. Движение это, предпринятое им лишь неделю спустя, не имело успеха только потому, что Ридигер находился в то время уже в Люблине. Зная мою слабость, он прислал во мне отряд генерала Плохова и вскоре сам сюда явился. Зная меня и Плохова со времени войны в Финляндии, Ридигер питал к нам большую дружбу и постоянно оказывал большое доверие. Мне было поручено начальство над 20 эскадронами кавалерии и казачьим полком при нескольких орудиях. Известясь о движении Свржинецкого, Ридигер быстрым движением за Вепрж успел поразить часть его армии под Лисобиками или Будзиском. В этом сражении, где Ридигер с 6-ю тысячами человек одержал блистательную победу над 20 000 польских войск, я, командуя авангардом, состоявшим из конно-егерской дивизии Пашкова и 2-х егерских полков 19-го и 20-го при 6-ти орудиях, выдерживал в продолжении 3-х часов напор неприятеля, значительно превосходившего меня числом. (Здесь сражалась противу меня польская гвардия.) Появление Ридигера, лично атаковавшего неприятеля за лесом, решило судьбу сражения. Благодаря Бога, я опрокинул неприятеля и соединился с Ридигером, который, слыша сильный с моей стороны огонь, весьма опасался за меня. После сражения он меня при всём корпусе благодарил. В этом деле Плоховым взяты были много офицеров и рядовых, обоз с артиллерийскими зарядами и ящик с казной, где найдено было до 5000 рублей. Возвратясь в Люблин и узнав о выступлении из Замостья Хржановского, Ридигер прогнал его за Вислу. Он поручил мне преследование неприятеля с 29-ю эскадронами, при которых находились генералы: Квитницкий, Ольшевский, Плохов, граф Тиман; он сам возвратился в Люблин. Неприятель бежал так быстро, что я не мог его догнать. Этим вполне блестящим и мало известным подвигом Ридигеру удалось отстоять Люблинское воеводство: это — единственная классическая операция в продолжении всей войны, которая достойна изучения, и Жомини не может не быть в восторге, узнав какую деятельность и энергию выказал здесь Ридигер. В Люблине Ридигер праздновал свои успехи; за обедом, за которым было до 60 человек (я был в отсутствии), он между прочим сказал: «когда я в Лисобиках услыхал ужасный огонь со стороны авангарда, трехчасным жестоким боем успевшего удержать стремление главных неприятельских сил, я, признаюсь, подумал, что если Давыдова собьют, мне будет плохо, но Давыдов блистательно опрокинул неприятеля». Я во время преследования сделал две ошибки, за которые, знаю, он весьма сердился. Когда я прибыл из авангарда и признался в них с первых слов, Ридигер, вместо того, чтобы по крайней мере сделать мне за то замечание, стал себя обвинять и уверять меня, что если я не сделал того, что следовало, то этому причиною он сам, с чем я однако никак согласиться не мог. Я никогда ни с одним начальником не был столь близок, как с Ридигером, который был обыкновенно не только мягок, но весьма серьезен и строг; но я кроме незаслуженного внимания, ничего от него не видал. Зная его с ротмистерского чина, потом полковником и генерал-майором, я никогда не мог думать, чтобы он был одарен столь замечательными военными способностями и столь самостоятельным характером. Он мне позволил и даже просил сообщать ему письменно и словесно всё, что мне придет в голову. Я часто позволял себе давать ему советы, за которые он не знал как меня достаточно благодарить. Я весьма радуюсь и горжусь тем, что в этом подвиге был ему главным помощником, в особенности в Лисобиках, где принял на свой щит главный удар неприятеля, о чём он беспрестанно говорил и за что баловал меня самым дружеским обращением. У нас с ним не было секретов; едва получал он какое-либо известие или важную бумагу, тотчас посылал за мною, сообщал мне всё и мы с ним по нескольку часов сидели вместе. По представлению моему, принятому с благодарностью Ридигером, сделана была по люблинскому воеводству публикация; мною написанные правила для аванпостной службы отданы были по его желанию в приказе. Видя его военные дарования, решительность и деликатное со мною обращение, я глубоко уважаю его как одного из отличнейших, благороднейших и добродушнейших генералов наших.

Если бы корпуса Дзеконского из-за Вислы, Хржановского из Замостья и главная неприятельская армия, оставив достаточные гарнизоны в Люблине и Праге и наблюдательные отряды против Ридигера и Розена, сосредоточились у брестского шоссе лицом к Пултуску и Остроленке, и развернули свои колонны от Брок к Ружиполю и Остроленке в тылу нашей армии, мы неминуемо понесли бы жесточайшее поражение.

В июне граф Паскевич-Эриванский[43] вступил в командование армиею. Я не мог питать уважения к этому человеку, потому что гнусные его доносы на Ермолова мне были слишком известны. Он принадлежал к числу безграмотных; Грибоедов сочинял ему приказы и даже частные письма. Он, не довольствуясь уже отправленными в Петербург доносами, приказал написать от имени Аббас-Мирзы письмо, в коем Ермолов был обвинен в вероломном нарушении мира.[44] По его приказанию была вырезана армянином печать, весьма походившая на печать, которую Аббас-Мирза обыкновенно прикладывал в своим грамотам и письмам; это подложное письмо, снабженное этою печатью, было отправлено в Петербург с адъютантом главнокомандующего графом Опперманом. Этот факт известен всем лицам, состоявшим в то время при Паскевиче. Невзирая на всё это, я, как русский, желал ему от души быть генералиссимусом, даже принцем крови, лишь бы война могла быть им окончена скоро и молодецки.

Я опять с 25 июля в Красноставе и вновь наблюдал за Замостьем, откуда нельзя было ожидать никакого нападения с тех пор, как Хржановский удалился в Варшаву. В Люблине жители повесили носы, говоря, что вскоре наступит мир; хотя этого и нельзя было предвидеть так скоро, но слухи эти ясно доказывали, что поляки почитали свое дело окончательно проигранным. У поляков еще до этого времени началась ужасная анархия; начальник существовал лишь для командования войсками в военное время; вне поля сражения войска не признавали властей, и отбирали у жителей последнее, говоря, что это для отчизны.

Война эта мне казалась даже невыносимою, ибо я часто со слезами на глазах находился вынужденным отрывать родителей от детей и отсылать их. Но к утешению моему Крейц и в особенности Ридигер весьма строго наблюдали за тем, чтобы солдаты наши не дозволяли себе грабить жителей.

19-го июля я, командуя отрядом на Висле, делал фальшивую переправу, стрелял из орудий и ружей в Пулаве и это одно из последних действий моих в течении кампании. Корпусу нашему велено было переходить Вислу и в диспозиции было сказано: «весь корпус переходит Вислу по мосту в Юзефове 25 июля, а отряд генерал-майора Давыдова в Пулаве с 24 на 25-е». Там моста не было, но я успел построить и поставить две барки, которые могли вместить 50 человек пехоты, и два плота, на коих можно было поставить человек 10 с лошадьми. Отряд мой состоял из 100 человек стрелков, 1-го казачьего полки и 7-ми эскадронов конных егерей. Весь противоположный берег был взрыт длинным валом, за коим сидели неприятельские стрелки, которые стреляли по всякому подходившему с нашей стороны. И так мне надлежало с сотней стрелков держаться противу превосходного числом неприятеля более суток, ибо ранее, и то с большим трудом, нельзя было перевезти моей конницы, потому что река широка и быстра, плоты же были сделаны на-скоро, гребцы нашлись с трудом, к тому же всё это должно было совершаться под выстрелами неприятеля. Все мы видели явную гибель, к которой стремились, но я, 30-тилетний солдат, хотя и сознавал вполне свое опасное положение, должен был беспрекословно исполнить повеление. Целый день трудились мы над исправлением плотов и паромов, подвергаясь во всё время неприятельским выстрелам. При наступлении ночи я стал готовиться к переправе; так как офицеры и стрелки обнаруживали большую робость, я решился сесть на первую барку и ехать с ними, можно сказать, на убой.

Когда уже совершенно стемнело, я начал садиться в первую барку с 50-ю стрелками; по всему противоположному берегу затрещали выстрелы, град пуль стал осыпать нас и в самое короткое время ряды солдат убитых и раненых пали вокруг меня. Едва только хотели мы отчалить, как послышались с нашей стороны крики: «ваше превосходительство, курьер». Я выскочил из барки и при огне фонарей прочел: «отменить переправу и идти к мосту на Юзефов». Еще секунда, мы бы отчалили, полетели бы по быстрой Висле и уже никакой курьер не мог бы нас спасти. Огонь неприятельский был так силен, что в Пулаве ранен был мой человек. Тут человеческого ничего не было: один Бог был виновником нашего спасения; я от полноты душевной принес ему самую жаркую молитву за столь чудное спасение! Полковник польский, командовавший на противоположном берегу, будучи впоследствии взят в плен, говорил мне что он, зная о нашей переправе, ожидал нас с нетерпением, чтобы всех нас истребить.

В двадцатых числах августа я командовал отрядом в предмостном укреплении на Висле, близ Казимиржа. Варшава была еще в руках неприятельских. Вдруг неприятель в довольно больших силах, приблизившись в нам, выслал на приступ две колонны; так как я знал, что это были толпы мужиков, предводимых Ружицким, я открыл по ним сильный огонь, от которого они рассеялись, Ридигер, бывший постоянно моим ангелом-хранителем, бодрствовал по своему обыкновению; он явился, и преследовал на расстоянии 30 верст неприятеля, который при этом лишился 1000 человек убитыми и пленными — 15 офицеров и 500 рядовых. Чрез два дня я узнал, что 10 000-ый корпус генерала Ромарино, преследуемый Розеном, направляется на меня; так как у нас было всего 1200 человек, я потому поспешил известить о том Ридигера, находящегося в 50 верстах. До получения моей бумаги, он мне предписал с одним батальоном и четырьмя орудиями спешить в Радом на подкрепление принца Адама Виртембергского[45]. Я послал к нему другого курьера, причём писал, что полагаю свое присутствие в укреплении более необходимым. Получив повторительное приказание выступить, я на рассвете 1 сентября двинулся, но на половине дороги меня настиг новый курьер с приказанием ночевать и возвратиться назад. Утром получил я следующее донесение от генерала Слатвинского, остававшегося в укреплении: «Видя пред собой неприятеля в весьма больших силах, я нашелся вынужденным оставить укрепление правого берега и, перейдя реку, сжег мост». Он поступил весьма благоразумно и основательно; неприятель, за неимением моста, двинулся к австрийской границе, где, преследуемый русскими, положил оружие. Так как Слатвинский не успел кой-чего перевезти на тот берег, он подвергся сильным нареканиям[46]. Я бы испытал тоже самое, но к счастью Бог меня от того спас.

К нам стало возвращаться много офицеров, бывших в плену, которые были свидетелями ужасных неистовств варшавской черни. Некто ксендз Пулавский ходил в полном облачении и с крестом в руках, со слезами умоляя народ истребить всех пленных русских и евреев. Несколько десятков евреев было повешено на фонарных столбах. Генерал Янковский за неудачу свою под Лисобиками (или Будзиском), генерал Буковский и каммергер Фенш были изрублены и повешены. Графиня Гауке была также изрублена и повешена. Полковница Баханова, изуродованная сабельными ударами, была повешена в глазах своей дочери, тщетно умолявшей о пощаде и получившей удар штыком в бок. Пленный офицер наш Кетлер был повешен вследствие просьбы какой то женщины, которая просила народ, в случае несогласия на то, повесить ее. Офицеры наши, возвратившиеся из плена, рассказывали, что чернь варшавская и войска всенародно объявили, что если меня возьмут в плен, то тотчас повесят. При них объявлено было несколько раз, что Ридигер и я взяты и что нас везут в Варшаву, где нам потому заготовлялись почетные квартиры и на другой день мы должны были быть повешенными; «слышите ли, — говорили поляки, — что партизан Давыдко (это было мое прозвище) идет на нас, жжет и рубит всё без пощады; смотрите, будьте пока осторожны, но мы его скоро возьмем и повесим». На аванпостах спрашивали часто о принце Адаме Виртембергском, коего ненавидели за то, что его мать была княжна Чарторыжская и он сам прежде служил в польских войсках, о Ридигере, который своими славными победами навел на них страх, и обо мне недостойном.