Дело мое принимает плохой оборот. Маркиз, вместо того чтобы признать его своим, воспользовался случаем отретироваться и свалить все на меня, говоря что он не знал что я делаю, тогда как я исполнил только его распоряжения. Но я его не обвиняю; он так поступает не с дурными намерениями, а просто по слабости. Желаю чтобы он вышел сух из воды, но не надеюсь на это. Он во всяком случае испытает то неприятное чувство, которым сопровождается недостаток твердости и которое он должен испытывать уже не в первый раз, так как всегда был слаб и лишен уверенности в себе; здесь это знают все и французы и русские, которые называют его простаком. Что касается меня, которого они упрекают в недостатках совершенно противоположных, то мне это все равно, я уже решился. Я уеду отсюда уже несколько познакомившись со страною. Смею думать что это знакомство может быть полезным для обоих Дворов. Эти люди думают противное; но я их жалею, а мнения их презираю. Как бы ни хотелось быть об них лучшего мнения, а поневоле приходится возвратиться к печальной истине: это настоящие дикари, не обладающие даже качествами, свойственными народам еще не цивилизованным; они только грубы. В них совмещается рабское одичание с испорченностью, которую несет с собою слишком скороспелая цивилизация. Наклонные ко всем порокам, обусловливаемым роскошью, испорченные не успевши созреть, они напоминают собою те плоды, которые сняты в незрелом виде, не обладают ни запахом ни вкусом, и никогда не будут обладать ими. И не почва в этом виновата — Российская Империя богата всякими сокровищами; не виноват и садовник — Екатерина II, хотя и не представляет собою того, чем хочет казаться, а все же не плохая правительница. Она только женщина в полном смысле этого слова, женщина, не имеющая никакого понятия о философии; действующая исключительно над влиянием самолюбия; желающая скорее пользоваться эфемерной репутацией в Европе, чем благими делами завоевать себе прочную в своей стране.

Вообще, есть, пожалуй, одно только идеальное средство помочь этой стране достигнуть величия, зародыш которого она в себе хранит, это — совершенно отделить будущие поколения от существующего, для того чтобы избавить их от гангрены, которая разъедает последнее. Когда эта оздоровительная операция будет произведена, и нация вернется к своей первобытной простоте, к своим естественным началам, тогда два-три последовательно царствующих монарха-философа могут постепенно, без кризисов и потрясений, довести ее до возможного совершенства. Нужно, однакож, чтоб эти монархи были русские по происхождению, и имели неоспоримое право на престол, ими занимаемый, а не приобрели его убийством или другими злодеяниями; нужно, чтобы их власть, основывающаяся на справедливости, была любима и уважаема народами, которыми они управляют[136].

Пятница и суббота, 20 и 21. — К брату.

Дела мои не двигаются. Маркиз полагает что он отделался, а я этого не думаю. Все упрекают его в том, что он мною пожертвовал. Он уверяет, что Барятинскому писали из Парижа, требуя отмены запрета, а я уверен что не писали, потому что Визен, видевший последние депеши, не нашел в них упоминания о моем деле. Маркиз старается, по-видимому, уверить себя, что кончено, так как теперь его меньше теребят; но сами коллеги его находят позорным, что он оставил меня сидеть в яме. А в глазах публики, отдающей мне справедливость, я стал даже интересной жертвой. Сегодня я не выходил, так как мигрень, заставляющая меня сильно страдать, все еще продолжается.

Днем я узнал, что наш дом подвергнут полицейскому надзору и продается. Говорят даже что аббат состоит шпионом Чичерина. Я давно уже подозреваю его и Антона; говорил об этом Маркизу.

Воскресенье, 22. — К брату.

В полдень был у Зиновьевой. Она приняла меня дружески и много говорила о моем деле, и о том, что она сказала вчера де-Шимэ, убеждая его похлопотать за меня у кн. Орлова. Он отвечал, что Маркиз ничего ему об этом не говорил, что он из всего делает тайны и пр. Ты видишь, мой друг, что и он не особенно одобряет моего патрона, которого я больше жалею чем порицаю.

Обедал у Щербатовых; княгиня мать тоже удивлялась, что Маркиз не старается меня вызволить. Она мне посоветовала отправиться к Остерману, что я тотчас же и сделал. Этот министр принял меня превосходно и сказал: «Мне очень досадно, что все это отозвалось на вас, тогда как мы бы должны иметь дело с французским посланником, а не с вами; он свалил все на ваши плечи, вы и отделываетесь». Я отвечал: «Раз Маркиз де-Жюинье донес куда следует, так уж мне теперь делать нечего; я подчинюсь воле Императрицы, но желал бы иметь право рассчитывать на ваше заступничество, и надеюсь, что вы отдадите мне справедливость и поверите, что я вел себя согласно своему долгу». Он наговорил мне множество любезностей, и дал понять, что недоволен поведением Маркиза не только в деле Робазоми, но и в других прочих. Затем разговор наш стал более интимным; Остерман рассказал мне об одном своем столкновении с Маркизом и спросил, что я об этом думаю. Я отвечал, что не мне быть судьею между ними, тем более, что я не знаю подробностей дела, но что все, им сказанное, кажется мне весьма простым и справедливым.

Понедельник, 23. — К брату.

У Маркиза были гости, а между прочим прусский полковник Коцей (Cocey), приехавший поздравить их Высочества с законным браком. Голландский резидент много болтал о моем деле, говорил, что оно скоро кончится, что Императрица вчера улыбалась Маркизу, и что на нее подействовали разговоры о запрещении мне приезда ко двору. Не знаю желал ли он что-нибудь из меня вытянуть, но во всяком случае не достиг цели — я ему ничего не сказал. Он был сегодня у меня, вместе с Комбсом.