Ты знаешь, мой друг, что я рекомендовал ему секретаря, некоего Кюсси де-Маратрэ, но он им недоволен и с собою не возьмет. Маркиз желал бы навязать ему Сен-Поля, от которого старается почему-то отделаться. Он говорит мне по поводу разговоров относительно связи Сен-Поля с Шампаньало, но мне кажется, что разговоры эти уже прекратились. Я думаю, что маркиз просто не любил Сен-Поля за его лень, неаккуратность и чересчур свободные манеры. Надеюсь, что он не возьмет себе другого секретаря, если прогонит Сен-Поля — скупость тому помешает.
Июнь
Воскресенье, 1 июня. — К брату.
Вот уже месяц как я тебе ничего не писал, мой друг, и ты можешь упрекать меня в лености; но если бы ты знал, сколько, за этот месяц, совершилось интересных происшествий, как мало у меня оставалось времени на размышление, и в каком возбужденном состоянии я находился, то ты бы меня извинил. Я тебе расскажу все по порядку, и тогда ты увидишь насколько я виноват.
В пятницу, 2-го мая по нашему стилю, или 21 апр. по старому, при Дворе было празднество по поводу рождения Императрицы. Ей исполнилось 48 лет. Приложившись к ее руке, мы, согласно этикету, отправились поздравлять великого князя. Я ушел из Дворца одним из первых, и поехал к Бемерам. Мы с моей милой Шарлоттой покойно разговаривали, когда вошла старшая ее сестра, Каролина, и с испуганным видом сообщила, что согласно письму, которое она держала в руках, старик Бемер захворал во Дворце. Это меня удивило, так как я сам видел как он там читал газету, сидя у камина, в ожидании выхода Императрицы. Вся семья, конечно, перепугалась. Но испуг и горе несчастных женщин еще более усилилось, когда отца семьи привезли в карете, поддерживаемого солдатами. Сначала все сочли его мертвым, но я, выбежав на двор, тотчас же убедился, что он жив, а только поражен апоплексическим ударом, заставившим его упасть в одной из зал Дворца. Мы перенесли несчастного старика в его спальню. Он вообще был очень тяжел, толст и апоплексический удар угрожал ему уже давно. Но момент его перенесения был прямо ужасен; я никогда не видывал такой тяжелой, трогательной сцены: четыре женщины, в страшном горе, с плачем и рыданиями бегали по комнатам до тех пор пока больной не был уложен на кровать, когда все столпились вокруг него, стараясь так или иначе уменьшить его страдания.
Беда, однакож, оказалась далеко не так велика: старик мог говорить и сохранил свои умственные способности. Приехал Хюттель, а я, будучи приглашен на торжественный обед к вице-канцлеру, должен был уехать, так как уже пробило два часа. В четыре я опять вернулся к моим друзьям; старику пустили кровь, он чувствовал себя лучше и сидел в креслах, только правая рука оказалась парализованной, но он уже несколько времени перед тем чувствовал в ней тяжесть.
На другой день, у бедного Бемера, удар повторился, и даже с эпилептическими явлениями. С этого дня положение его стало серьезным; надежда на полное поправление исчезла, и все заставляло опасаться смерти или чего-нибудь еще хуже. Периоды кажущегося улучшения делали положение бедных женщин еще более печальным, возбуждая в них бесплодную надежу. Вечером, в понедельник, однакоже, они убедились, что дело непоправимо. Я просидел с ними до часу ночи. Все четыре были в страшном горе. Предполагая, что больной не переживет ночи, и боясь тяжелого влияния последних его минут на семью, я пошел к Хюттелю и пробыл у него до трех часов, беспрестанно посылая к Бемерам справляться о положении больного. Так как все пока обстояло сравнительно благополучно, то в 3 часа я уехал домой, где до 6 часов писал, а потом заснул на софе. Проснувшись через полчаса, я опять отправился к Бемерам и застал их в надежде на улучшение. Несмотря на страшную усталость, они не хотели прилечь. Только в среду, в 7 часов вечера, эта трагедия кончилась, как я и ожидал, смертью старика Бемера. Я сделал, что мог, чтобы помешать им быть свидетельницами этой смерти, так как для больного это было не нужно — он задолго до того потерял сознание.
Похоронили Бемера в субботу, и я присутствовал при отпевании в протестантской церкви на Невском проспекте. Покойному было 54 года; вся семья жила его трудом — Бемеры не богаты. Он получал в Берлине 6000 германских экю за свой труд, испытанную честность и редкое знание дела. Императрица пригласила его работать над своим кодексом, и он приехал в Россию только после вопиющей несправедливости, испытанной в Берлине. Здесь он был вице-президентом юстиц-коллегии и получал две с чем-то тысячи рублей. Смерть его лишила семью всякого дохода, да еще остались кое-какие долги. Я, вместе с другими друзьями, помог им устроить дела: составил просьбу к Императрице и проч. Ее Величество приняла просьбу очень милостиво, но до сих пор ничего еще для семьи Бемеров не сделала, так что я начинаю за них бояться. Здесь ведь немного делают из чистой гуманности по требованию сердца, а все больше из-за тщеславия.
Связь Нелединской с Репниным кончилась. Нелединская променяла князя на Льва Разумовского, брата Андрея, и хорошо сделала, так как первому сорок с чем-то лет, а последнему — двадцать. Никаких колебаний быть не могло.
Отъезд Гарри задержался из-за противного ветра. Он уехал отсюда в Кронштадт еще 22 мая. Принц де-Шимэ — самый необыкновенный человек — сначала влюбился в моего лакея и хотел завести такого же, а при отъезде Гарри горько жаловался на то, что он избаловал всю прислугу. Этот бедный принц совсем не имеет характера, всеми недоволен и претендует на какую-то особенную философию, которою не обладает. Он очень любит роль опекуна молоденьких актрис, которую играл в Париже и хотел играть здесь, но без успеха. Есть у нас одна актриса, некая Мишлэ, с которою Лев Разумовский был в связи. Как только узнал об этом де-Шимэ, так написал ей письмо, предлагая свои услуги и прося это письмо сжечь; а она отослала его к Разумовскому. Затем де-Шимэ отправился к Мишлэ сам, но не с тем, чтобы ее видеть, а, чтобы только поговорить с горничной, которую засыпал вопросами. Вообще он дает много пищи сплетням в этом городе, где иностранцев не щадят; уедет он отсюда пробыв слишком долго для того, чтобы оставить по себе хорошие воспоминания. Я узнал, что он долго выпрашивал себе Мангеймскую ленту, которую носит, и даже поссорился из-за этого с женой, упрекавшей его за мелкое тщеславие. А между тем он делает вид, что не придает ордену никакого значения, и принял его лишь потому, что не мог отказаться.