Министры, по всей вероятности, ничего в нем не поняли и, испугавшись таинственного смысла иероглифов, препроводили автора их в Венсен. Он пробыл в крепости семь лет и умер.
Затем я познакомился с шевалье Ларошгеро, арестованным в Амстердаме «по подозрению» в том, что он написал будто бы брошюру против маркизы Помпадур. В течение двадцати трех лет он томился в неволе, а между тем, он был невиновен: он поклялся мне, что никогда даже не видел эту злополучную книжонку. Ему не представили при аресте никаких доказательств его вины, даже не удостоили его выслушать, лишив таким образом всякой возможности оправдаться.
Впрочем, точно так же поступали и со всеми другими.
Что же в таком случае делал Сартин во всех этих крепостях? — спросят меня. — Ведь его долг заключался в том, чтобы навещать узников, выслушивать их и судить!..
Да, таков был его долг. Но он был рабом своих страстей и самолюбия. Он знал и выполнял лишь те обязанности, которые могли привлечь к нему взгляды и восхищение толпы, Зачем ему было делать добро, если оно должно было остаться неизвестным? Зачем ему было проявлять благородство в стенах тюрьмы? Он приходил туда лишь для того, чтобы все знали о его посещениях и думали, что он заботится о заключенных и облегчает их участь.
XI
Мне захотелось, как когда-то в Бастилии, писать своей кровью на таблетках, приготовленных из хлебного мякиша. Но в Венсене, в моем ужасном каземате, я был лишен даже и этой возможности: страшная сырость не давала затвердеть таблеткам. К тому же, я находился в полной темноте. В моем мрачном жилище не было ни одной щели, и ни один луч света не проникал в него. Воздух же попадал ко мне лишь сквозь замочные скважины четырех огромных дверей, заграждавших вход в мой могильный склеп.
Последняя дверь открывалась редко. В ней было нечто вроде форточки или окошечка, через которое тюремщик подавал мне пищу. Обычно во время моих невеселых трапез он оставлял там свечу, а сам уходил по своим делам. Я решил использовать этот свет и писать хотя бы во время его короткого отсутствия.
Заранее приготовив на своем сеннике ровное место, я клал на него лоскут, оторванный от моей рубашки, и, смачивая соломинку в собственной крови, рисовал на этом полотне картину своих страданий.
Сколь красноречивы должны были быть эти ужасные письмена! Какой человек, имеющий сердце, не смыл бы эту кровь своими слезами! Но те чудовища, к которым я направил мое послание, отнеслись к нему равнодушно. Для них оно послужило лишь предметом забавы и развлечения.