Оренбуржец смотрит на все это, и опять его поражает угнетающая простота беды. Ни шума, ни слез, ни криков. Напротив, все тише, гораздо тише обыкновенного: — и разговоры вполголоса, и неторопливое движение тележек, выложенных цинком, и шаг верблюда, привезшего полумертвеца в больницу, — но это затишье какое-то перешибленное, опасно-раненое... Вон в тени сквера стоит телега, и как мирно стоит! Лошадь мерно машет мордой от мух. В телеге навалено какое-то тряпье. У передка стоит женщина, склонив голову и шевеля руками так, как-будто она распутывает узел, — время от времени зубами себе помогает... Вот как просто, — но наверно и тут что-нибудь неладно.

Оренбуржца тянет подойти поближе. Он идет — на телеге тряпье и ничего больше. Он ближе — тряпье. Он заходит со стороны — женщина у передка неторопливо шьет, — очевидно, наволочку из ситца с голубыми цветками по белому полю. Еще ближе — женщина оказывается молодой. По капризно-глуповатому лицу видно, что это —  девка. Лицо красно, сердито, и из глаз текут слезы... Что за притча?! Еще ближе — и в тряпье, в задке телеги, оренбуржец вдруг видит неподвижное женское лицо с огромными, закрытыми, свинцово-синими глазами и заострившимся длинным носом.

— Что ты тут стоишь?! — восклицает оренбуржец.

Девка молчит.

— В больницу, что-ли, везешь?

Девка капризно сморкается, обходясь посредством пальцев, и сердито молчит.

— Очумела ты, что-ли? Что ты шьешь? И нашла где шить!

Девка сердито переступает на месте и продолжает шить, изредка смахивая ладонью слезы со щек.

— Эй, ты! Сестрица! Спроси, когда чего не знаешь!

Лошадь тронула, было, с места, девка яростно дернула ее за возжи и молчит.