— Не могу, да и шабаш. Писать не пиши, а пока что, в душе затаи.

После этого разговора мой журнал изменил направление. Прямые обличения были, конечно, невозможны, но стали появляться, хотя и туманные, зато горячие статьи о розни среди пансионеров, о «бесплодной борьбе партий» в их среде, о необходимости сплотиться в видах дружной борьбы со злом. Подразумеваемое зло были эконом, злющий инспектор, Ворона. Партии были: фискалки, «развитые господа» и равнодушные.

Начистоту объяснился со мной надзиратель-рубаха тогда, когда он покинул гимназию. Однажды я встретился с ним на улице, и он зазвал меня к себе. Оказалось, он жил в компании с несколькими студентами, которые только прошлой весной окончили нашу гимназию. Представившаяся мне картина дружеского общежития была обольстительна. Один из студентов спал. Другой в одном белье сидел у стола и набивал папиросы. Третий в туфлях ходил по комнате. Все трое имели видь угоревших или слегка отравленных: лица бледны, взгляд тусклый, язык заплетается, выражение лиц апатичное.

— Выпили, брат, вчера, — объяснил мне состояние студентов надзиратель. — Ну, и женский вопрос разрешали. Что ж, брат, ничего худого нет, самая естественная потребность.

По правде сказать, всё это было мне противно и даже немного страшновато, но я всё-таки заставлял себя находить это обольстительным. В самом деле, еще прошлой весною надзиратель был начальником этих молодых людей, а теперь они сидят и стоят пред ним в одном белье. Еще недавно, чтобы выйти из комнаты, они должны были спрашиваться у него, притом не иначе, как вставши с места, а теперь они с ним на — ты. Вот это настоящие отношения между воспитанниками и воспитателем! Вот бы такие порядки завести у нас в гимназии!

— Опохмелимся, ребята! — обратился надзиратель к студентам.

Они опохмелились. Предложили рюмку водки и мне, совершенно на товарищеской ноге; но я до того водки не только не пробовал, но даже и не видывал, как ее пьют, а потому отказался под предлогом, что «сегодня мне что-то не хочется». Смотреть, как глотали водку, мне было тоже противно и страшновато, но я заставил себя думать, что и это великолепно.

Когда опохмелились, особенно после пятой рюмки, отравленные молодые люди ожили и со смехом стали вспоминать вчерашние веселые приключения, а мой бывший начальник в какие-нибудь полчаса объяснил мне всё, а я всё понял.

В России и в нашем гимназическом пансионе жить невыносимо, потому что в пансионе и в России господствуют деспотизм и тайная полиция (я вспомнил Ворону и согласился). Народ раздавлен тяжестью податей. Интеллигенции нельзя свободно вздохнуть, потому что, осуди, например, действия городового на улице или надзирателя в пансионе, сейчас тебя обвинят в политической неблагонадежности и посадят в крепость (я вспомнил мое сочинение, сожженное немцем, и опять согласился). Пансионеры и русские граждане живут не так, как им хочется, а как угодно деспотизму. Это очень нехорошо. Хорошо будет тогда, когда мужики не будут платить податей, а начальствовать станет парламент, где будут заседать мой учитель, я, его ученик, и опохмелившиеся студенты. В полчаса всё было со мной кончено. Сгоряча я не заметил, что ничего не было сказано о Боге, а также не объяснено, какими путями и способами достигнуть того, чтобы мужики не платили податей, а управлял бы парламент. Во всяком случае, вышел я от надзирателя цветком, тогда как входил бутоном.

Теперь я шучу, но тогда это было и серьезно, и тяжело. Начались мечты, мечты до бессонницы, до изнеможения. Зародилась ненависть, тоже утомлявшая и омрачавшая душу. Начинала развиваться хитрость, понадобившаяся для того, чтобы, скрывать от кого следует свои мечты и свою ненависть. Явилось сознание опасности, — и стало знакомо чувство страха. Страх развивал мнительность и трусливость… Но эти мечты, фантастические и яркие как бред! Мерещились парламенты, мальчуган видел себя в этом парламенте оратором, героем, вождем. Чудились какие-то несметные толпы, на какой-то площади, при ярком солнце, какие-то колокола, какая-то музыка, какие-то клики, — это была картина нового счастливого порядка вещей, когда всем будет «хорошо». А теперь всем — нехорошо. Потому и погода пасмурная, и извозчик дразнит тебя красной говядиной, и надзиратель Галка на тебя кричит. И голова у тебя болит не от того, что ты до полночи ворочался в постели, волнуемый сумасбродными мечтами, а от огорчений и забот, причиняемых судьбами России и человечества. Развивается сомнение. Мальчуган уверен, что все эти необыкновенные мысли доступны только его учителю да ему самому. Он начинает считать себя гением, начинает думать, что он, выражаясь скромно, не пройдет над миром без следа. Этого не признают представители «царящего зла», надзиратели и директор, — глупцы! И мальчуган начинает пред магазинными окнами вырабатывать саркастическую улыбку. И нигде никакого руководителя, ниоткуда никакой помощи. Снизу тебя тайно поджигают, а сверху прихлопывают железной дисциплиной. Конечно, это было не хуже дореформенных порок.