Новоприбывших разбили на группы и ввели в барак. Всем, кто жил в каком-либо лагере, известны эти длинные деревянные постройки с коридором посередине, освещаемым только через стекла входных дверей, с комнатами направо и налево и «латриной» и умывалкой в конце.
Я попала с десятью другими в большую, первую налево комнату в четыре окна. Шестнадцать «бункеров», двуярусных кроватей. Жестяная небольшая печь, длинный стол и две скамьи. В комнате нас встретили «старожилки», двенадцать женщин, все в деревянных «колотушках» на ногах, брюках и защитных рубахах. Они зябко жались и с интересом рассматривали новую группу. Нашлись старые знакомые, нашлись «сосиделки» по Эбенталю. Я, конечно, не увидела ни одного знакомого лица.
Разбирались койки. Более пожилым уступались нижние. Мне указали на верхнюю, на которую нужно было взбираться без каких-либо приспособлений. Койки? Голые доски. Ни одеял, ни матрасов, ни подушек Эбенталя. Рама, в которую было вложено по четыре доски, с таким расчетом, чтобы щели между ними были пошире, и спящий ощущал и холод и врезание их острых краев в бока и спину. Я бросила на койку свой мешок и подошла к окну, глядящему в слепой забор и крышу барака, в котором нас обыскивали. Кругом меня жужжали голоса, восклицания, расспросы и рассказы. Немецкий язык мелкой, картавой дробью бил в уши, отдавался в голове. Во мне накипало странное, мне до тех пор незнакомое чувство подкатывающей истерии. Стараясь сдерживать себя, я прижалась лбом к грязному мутному стеклу. Со спины кто-то подошел ко мне и положил руку на плечо:
— А почему вы попали сюда?
Сколько раз позже мне пришлось слышать этот вопрос и отвечать на него! Он был так понятен в Вольфсберге, в который со всех сторон стекались древние старики и старухи, солдаты и женщины, бывшие гестаповцы и сторожа кацетов, эсэсовцы и дети, больные, калеки, виновные и безвинные, немцы и иностранцы. Но в этот момент мне только не хватало, чтобы кто-нибудь спросил меня, почему я попала в среду этих чуждых женщин.
— Почему я здесь? — вдруг криком ответила я. — Я сама себя спрашиваю, почему я здесь среди вас! Я не немка. Я не нацистка. Я презираю всех нацистов. Я — русская из Югославии, анти-коммунистка, власовка. Я не желаю оставаться здесь! Если я в чем-либо виновата, я хочу к своим. К сербам, к русским… в Италию… в Пальма Нуову, где их держат, в Римини, к чорту на кулички! С вами я быть не желаю, будьте вы все прокляты!
Как мне стыдно за этот взрыв! Я и сегодня чувствую, вспоминая его, как краска заливает мое лицо и шею. За что? За что я обидела этих женщин и девушек? Среди них были ни в чем не повинные, матери, оторванные от детей, от семьи, от дома, обычные служащие, мобилизованные, и даже среди партийных, как я вскоре убедилась, были просто ослепленные, верившие в Гитлера, в светлое будущее и ничего общего с зверствами режима не имевшие.
Но тогда я понесла, как конь, закусивший удила. Ударом ноги сшибла скамью, другим — повалила стол. Я оттолкнула от себя чьи-то по-сестрински открытые руки и побежала к дверям. Бегом через коридор наружу, к воротам блока. Они были завязаны цепью, и на ней висел тяжелейший замок. По лужам «аллеи» проходил патруль англичан. Напротив, я только сейчас заметила, в таких же «блоках», за проволокой вокруг бараков, нахохлившись, попарно или в одиночку, в деревянных сабо, в голубых или своих военных шинелях ходили мужчины. В небольшом домике-кухне возились повара. Перед этим барачком столпились люди с громадными палками в руках, — носильщики еды по баракам.
Блоки… Блоки… Блоки… Бараки. Сторожевые вышки с пулеметчиками. Лай собак. Веселые крики в «английском» дворе. Я не заметила, что, лбом прижавшись к колючкам проволоки ворот, я раскровянила кожу. Нет! Отсюда никуда не уйти…
Стыд и раскаяние мучили меня теперь больше, чем мое отчаяние. Повернувшись, я пошла обратно. В дверях комнаты меня встретила знакомая с Эбенталя, добрая, сердечная красавица мутти Гретл М.-К.