Итак, пришло время отправки кацетных надзирателей на суд. Одного за другим их вызывали к Кеннеди, и он сообщал им о дате. Одну из надзирательниц отправили в Бельзен на аэроплане. Двух увезли в Матхаузен. Подходил черед Анны Гоффман. Она днем мрачно молчала, сопела и одиноко маршировала вокруг барака, но ночью спала, как убитая.

Вызвали и ее к Кеннеди. Идя туда, она забрала целую пачку писем. Вернулась нескоро, но на губах ее играла загадочная улыбка. — Отчитала я его! — бросила она, как бы невзначай, проходя мимо.

Вскоре мы узнали от заключенных девушек, которые работали в ФСС, что все письма, все пакеты, которые получала «Гоффманша», были от бывших заключенных лагеря Ораниенбурга, что к Кеннеди приезжала делегация, состоявшая из 11 женщин, сидевших в этом страшном лагере, которые привезли петицию с более чем 400 подписями. Мы узнали, что фрау фельдфебель в Ораниенбурге называли «Ангелом Милосердия». Сам Кеннеди, повторяю — сам Кеннеди, отправляя Анну Гоффман на суд, сказал: — Эта женщина под своей суровой наружностью скрывает золотое сердце. Она не уничтожала, а спасла столько жизней, что суд над ней будет только проформой — не обвинительный, а, наоборот, снимающий с нее всякие подозрения!

Единственную кацетную надзирательницу, фрау фельдфебель Гоффман, провожал женский блок с лучшими пожеланиями. Прощаясь, она оставила распоряжение: — Должны на мое имя прийти еще несколько посылок. Прошу их разделить между иностранками, которые их не получают. В первую очередь — русским, Аре и Мане!

* * *

Как писали газеты, вырезки из которых я сохранила, фрау Гоффман была освобождена от всех обвинений и… на руках женщин, бывших заключенных, переживших страшное время в кацете Ораниенбурга, была вынесена из зала суда.

* * *

Чудный капитан Рааб помогал, чем мог. Через него мы получили граммофон с кучей пластинок. Граммофон старенький, с короткой пружиной. Крутить ручку приходилось даже во время игры, и пластинки были странным сбродом джазов, фокстротов, религиозных негритянских песнопений и шотландских оркестров, состоящих из волынок и барабанов. Но среди этих старых и поцарапанных пластинок оказались «Ученик колдуна» композитора Дюка, «Влтава» Сметаны и — о, радость! — творения П. И. Чайковского: увертюра «1812 год» и первый рояльный концерт, в исполнении Владимира Горовица и оркестра Нью-Йоркской Филармонии.

Это богатство получила инвалидная кустарная мастерская, но мы не могли его держать только для себя. Граммофон гостил в лазарете, в женском блоке, ходил по мужским блокам и, по разрешению Марша, побывал в «С. П.» и у генералов в бункере.

Интересно, как люди буквально впивали в себя звуки музыки русского гения. Старые хриплые пластинки не портили впечатления. В концерте, записанном на четырех старинных пластинках большого формата, у одной из пластинок был отломан край, и иголку приходилось ставить отступя, теряя известную часть мелодии. Но разве это нам мешало?