Ротмистру Я., длинному худому тевтонцу, с грустными карими глазами и впалыми, как у больного, щеками, не удалось отвезти меня на телеге в долину. Дорога была ужасная, вся в рытвинах и колдобинах, размытая весенними водами от тающих снегов. Сидя рядом с ним на облучке, я подскакивала, почти падала, крепко уцепившись за обочину. Мы даже не могли с ним разговаривать из-за опасности откусить себе язык. Часа через два, на полпути, мы встретили английский патруль.
Рассмотрев мою «бумажку», меня отпустили, а ротмистру приказали повернуть телегу и, усадив к нему конвойного, отправили обратно в Сирниц.
Дорога вилась вниз. От нее отходили тропинки-перепутки, по которым я сокращала расстояние. Временами я шла через дремучий лес. Огромные сосны крепко в сестринском объятии сплетались ветвями — через них не проникал ни один солнечный луч, и царил странный полусвет-полутьма. Пахло хвоей, грибами и седым мхом, которым плотно, как одеждой, были покрыты все толстые стволы деревьев с северной стороны.
Настилка хвои была невероятно толстой. Я скользила по этому подвижному ковру и несколько раз скатывалась на несколько сажен, рискуя сломать шею в столкновении с большими острыми камнями. Переходила вброд через бурные горные ручьи. Однако, лес безлюдным не был. Не раз я чувствовала на себе взгляды тех, кто прятался в оврагах, натыкалась на брошенное оружие, винтовки с разбитыми прикладами, разобранные и на все стороны разметанные части автоматов. На одной поляне встретилась лицом к лицу с группой эсэсовцев. Обросшие бородами, в мятых, отсырелых формах, они не были похожи на гордых питомцев Гитлера. Задержалась с ними в разговоре. Расспрашивали они, не знавшие, что творится во внешнем мире. Я им отдала мои консервы из рюкзака, а они мне большую пачку эрзац-сигар.
Только к вечеру вышла я на шоссе вблизи села Обер-Феллах и сразу встретила тех же солдат, которые меня сняли с облучка телеги ротмистра.
Капрал отвел меня на допрос к коменданту места, щупленькому капитану с непомерно большим носом, в бархатной пилотке малинового цвета. Он прекрасно говорил по-немецки.
Допрос был очень коротким. Капитан, близоруко поднеся мою липовую бумажку к носу, прочитал содержание, переспросил меня, к какой части я принадлежу. По совету Вагнера, я сказала — домановской дивизии. Капитан поцокал сочувственно языком, заявил, что мои ответы его вполне удовлетворили, и приказал следовать за ним.
Он привел меня в сельский «бирцхаус», в котором находилась английская кантина.
Меня посадили в углу кухни, в которой пили и веселились уже далеко не трезвые солдаты. Передо мной, по приказанию маленького капитана, поставили кружку, наполовину налитую брэнди, необычно белый ватный хлеб, салат с майонезом и бледно-розовую нежную ветчину. Я не могла проглотить ни кусочка, несмотря на то, что со вчерашнего вечера ничего не ела. Не смею пожаловаться на солдат: они видели во мне просто сильно усталую женщину, военнослужащую, какие были и в их частях. Многие даже проявили некоторую грубую сердечность, похлопав меня по плечу и участливо спросив, почему я не ем. Совсем молоденький мальчик, немного старше моего сына, поднес мне кружку крепкого чая с молоком и вынул из кармана пачку папирос.
Чай я выпила с наслаждением. За время всей войны у нас его не было, и как раз, когда я его кончала, в кухню из офицерского отделения вошел носатый капитан и подсел за мой стол. В его взгляде была нескрываемая ирония. — Ешьте! — сказал он, криво усмехаясь. — Не каждый день масленица. Все равно, то, что не будет съедено, мы не оставим немецким свиньям: выбросим в мусорную яму, обольем керосином и подожжем.