Былой безбожник и неутомимый борец против клерикализма, Гейне заверяет, что он решил вернуться к богу.

Мотив этого обращения скорее социально-политический, чем моральный и психологический. Боясь коммунизма, инстинктивно отталкиваясь от этого движения, Гейне отходит и от атеизма, сопутствующего движению пролетариата: «Немецкие ремесленники исповедуют большею частью самый грубый атеизм и должны во что бы то ни стало присягать безотрадному отрицанию, если не хотят впасть в противоречия со своими принципами и тем самым выказать полное бессилие. Эти разрушительные когорты, эти саперы, чьи топоры угрожают всему общественному строю ужасающей последовательностью своих доктрин, значительно превосходят единомышленников и революционеров других стран».

Снова Гейне подчеркивает здесь революционную сущность философии Гегеля: «Я видел, как Гегель с почти смехотворным видом сидел, словно наседка на роковых яйцах, и я слышал его кудахтанье». Гейне указывает, что он предсказал, «какие мелодии будут насвистывать и чирикать в Германии, потому что он видел, как высиживались птенцы, затянувшие впоследствии новые пески».

Поэтому прикованный к «матрацной могиле» поэт отрекается и от философии Гегеля, давшей в руки коммунизма острое оружие диалектики, и от атеизма, как идеологической опоры движения пролетариата.

Нельзя понимать буквально «обращение» к богу Гейне. С глубокой иронией разоблачает он сам перед другом последних лет, Альфредом Мейснером, смысл этого «обращения»: «Там, где кончается здоровье, там, где кончаются деньги, там, где смолкает здравый человеческий смысл, — там начинается христианство».

И задолго до этого, говоря об обращении философа Шеллинга на смертном одре, Гейне сказал: «Перед смертью многие вольнодумцы возвращаются к вере, но это не служит к ее славе. Все эти обращения являются патологическими и доказывают в конце концов невозможность обращения к богу вольнодумцев, пока они владеют своими чувствами и являются хозяевами своего разума».

При таких обстоятельствах трудно говорить о том, что Гейне действительно стал чувствовать прилив какой бы то ни было религиозности перед смертью. Он попрежнему считал бога «великим мучителем животных», и если под влиянием острых болей, приближающейся кончины и под нажимом окружающих он и начинал иногда думать о боге, то о таких моментах он сам говорил с глубочайшей иронией, подчеркивая, что ему как-то удобнее с богом, чем без него: «Когда лежишь на смертном одре, становишься очень чувствительным и мягким, и хочется заключить мир с богом и миром… Как с его созданиями, так и с самим творцом я заключил мир к великому неудовольствию моих просвещенных друзей, которые бросают мне упреки в возвращении к старому суеверию, как они называют обращение к богу».

В послесловии к «Романсеро» (1851) Гейне указывает, что он «поклонялся прежде богу пантеистов, но пантеизм по существу — это скрытый атеизм, и поэтому он отказался от него».

Когда изможденный, истерзанный Гейне лежит в полутемной комнате, к нему со всех сторон являются друзья и стараются вернуть к богу. Все чаще приходится прибегать к успокоительному действию морфия или опия, и как-то он говорит своей приятельнице, Фанни Левальд: «Между опиумом и религией больше родства, чем это кажется даже лучшим умам».

В таких тяжелых страданиях он обращается, как к утешению, к опиуму религии.