Тетушка моя скоро привязалась ко мне горячо; ее чисто материнская нежность, казалось, росла с каждым днем. И теперь еще я не могу подумать без грусти об огорчении, которое ей причиняла, выражая желание поступить в монастырь; мне была известна последняя воля матери, и сердце мое, оскорбленное невниманием к этой воле, настоятельно требовало ее исполнения. Ни подарки, расточаемые мне, ни развлечения моего возраста, ни самые нужная заботы,--ничто не могло заставить меня забыть этого. Часто, конечно слишком часто, я просила ее исполнить этот завет моей матери. "Разве я тебе не та же мать?" говорила она мне. "Я не могу с тобою расстаться". Вид подруг, которых я навещала в монастырской приемной, пробуждал во мне снова желание поступить в монастырь и увеличивал мое сожаление; я завидовала их образованию и их успехам в искусствах. Прелестные розетки, приколотые у них на плечах, свидетельствуя о их успехах, растравляли мое горе. Пренебрегая тем, что было хорошего вокруг меня, я беспрерывно повторяла: "Отчего я не в монастыре! Только там я могу быть счастливой!"
Тетушка моя, любя общество, вывозила меня с собою, не смотря на мой детский возраст. Я и теперь еще с ужасом вспоминаю об этих длинных визитах, во время которых, сидя или стоя неподвижно и молчаливо, я для развлечения считала стекла в окнах, или цветы на вышитой мебели. Имея уже в своем распоряжении украшения моей матери, очень нарядная для своих лет, предупреждаемая во всех моих желаниях, до малейших прихотей, и часто видаясь с подругами, -- я все-таки не была счастлива. Озабоченная моею грустью, тетушка спрашивала меня с нежной лаской: "Что с тобой? Чего тебе недостает?" А я отвечала одно: Мне хотелось бы в монастырь! Этот ответ надрывал ей сердце. Я не сомневаюсь теперь, что это было единственной причиной, побудившей ее составить план переезда в Париж с тем, чтобы нанять квартиру при монастыре, где бы я могла, не разлучаясь с ней, разделять все занятия пансионерок. Надо знать ее любовь к свету и обществу, чтобы оценить по достоинству жертву, какую она хотела принести мне. Она нарушила бы все свои привычки, отрекшись от приятного общества и всех удобств независимого положения; она готова была подчиниться из любви ко мне монастырской жизни, со всей ел монотонностью: вот как она любила меня! Сколько раз с тех пор я упрекала себя за то, что огорчала ее своими постоянными жалобами! Шамболь в это время вернулся из Меца. Мы все уехали бы в Париж, если бы не революция, быстрые успехи которой заставили всех французов думать только о ней одной.[11]
ГЛАВА II.
Ожидание разбойников.-- Мой отец назначен начальником национальной гвардии в Мулене.-- Отъезд братьев за границу. -- Арест Ноальи. -- Отец спасает его. -- Ненависть народа. -- Общественная смута растет. -- Отец подает в отставку.
Эта революция открылась для меня пресловутым днем разбойников (journee des brigands). Я была так мала, что не могла попять значения его, а могла лишь, если смею так выразиться, наслаждаться шумом и движением. В беспорядок есть своего рода разнообразие, которое нравится детям. Разразился он неожиданно. Отовсюду появлялись одновременно вестовщики, сообщавшее, что к городу приближаются шайки разбойников: они уже близко, их видели, они идут, нужно вооружаться для защиты ( эта паника была до того общая, что со всех сторон стали стекаться многочисленные толпы крестьян, вооруженных косами, вилами, с тем, чтоб идти против разбойников, и просивших указать, где они. -- Прим. автора ). Жители собираются на площади, назначают офицеров, чтобы вести граждан против разбойников,--вот и национальная гвардия готова. Требуют начальника и выбирают моего отца. Он в это время, прохаживался по Корсо (главной улице); его окружают, провозглашают полковником. Он отказывается; но с другой стороны стоять на своем, убеждают его, и после некоторого колебания отец мой сдается. Тетушка моя была этим недовольна. Я помню, что она уговаривала отца отказаться от такой опасной чести; но было уже поздно. Она не могла удержаться от слезь, когда увидела, что отца, при возвращении домой, сопровождает огромная толпа и что у его двери поставлен почетный карауль. Он вернулся домой, но с этой минуты не принадлежал уже более себе; когда он сделался общественным деятелем, интересы детей, семьи, отступили на второй план; все было отложено, -- теперь не было и речи ни о поездке в Париж, ни о прежних планах; мы остались на месте.
Наш город Мулен быль в смятении, как и все другие города Франции, в которых, под влиянием панического страха, поднимались народные массы против этих невидимых разбойников, бывших не более как призраком, измышленным для того, чтобы вооружить народ. Те, которые таким образом пустили в ход эту страшную силу, скоро не были в состоянии умерить ее движение и сами погибли под ее гнетом. Революция развивалась и росла с ужасающей быстротой. С самого начала ко всем ее радостям всегда примешивался ужас. Но могла ли она произвести что-либо иное, будучи сама порождением смут и раздора?
Отец мой всецело предался своим новым обязанностям. Федерация отправила его в Париж (на празднество годовщины взятия [12] Бастилии, 14 июля 1791 г.) во главе депутации от нового департамента Аллье; он вернулся оттуда в отчаянии. Он льстил себя надеждой, что в этот знаменитый день присяги на Марсовом поле король станет во главе депутаций и пойдет на Национальное Собрание, чтобы распустить его. "Такое поведение", говорил отец, "спасло бы Францию и короля, не умевшего воспользоваться энтузиазмом, который он еще внушал тогда". Вскоре после того начались самые страшные смуты; народу внушали разные опасения с намерением взбунтовать его; обвинения против скупщиков хлеба усиливались; распространяли тревожные слухи о голоде, причиняемом, как говорили, зло намерением врагов народа, и этот народ, всему веривший, стал везде видеть врагов.
Некий Ноальи, богатый хлеботорговец, живший в Друатюрье, был схвачен и связан жителями местечка Ляпалис, возглашавшими, что он аристократ, кровопийца (affameur)... Его отвели в Мулен, чтобы отдать на жертву черни, наученной заранее, что ей делать, и тайно подстрекаемой на самые страшные буйства. Отец мой тотчас поставил на ноги отряд войска, вышел на встречу Ноальи и, под предлогом, что берет его под личный надзор, посадил его к себе в карету; но тот оставался в ней не долго; скоро лошади были отпряжены, колеса переломаны. Отец выскакивает из кареты, обращается к раздраженной толпе, уверяет ее, что он вовсе не желает, чтобы Ноальи от них ушел, но что он хочет сам отвезти его в тюрьму именно для того, чтобы предать его в руки правосудия и подвергнуть всей строгости законов. Ухватив несчастного за воротник, отец сам идет среди этих исступленных, едва ограждаемый окружавшим его конвоем, каждую минуту рискуя погибнуть вместе с несчастным пленником, которого он, наконец, имел счастье доставить невредим им на место, испытавши в продолжение длинного пути все ужасы смерти. Он удвоил тюремную стражу, а толпа, в надежде, что в другой раз эта жертва не уйдет от нее, разошлась. Дело это потом затянулось; время дало умам успокоиться и забыть этого несчастного Ноальи, который был тайно выпущен и ночью скрылся. Впоследствии было опубликовано, что не было никакого основания к судебному преследованию, так как все, в чем его обвиняли, было вымышлено. Но народ не простил моему отцу того, что был им обмануть, и с этих пор расположено, которым отец прежде пользовался, перешло в непримиримую ненависть; не будучи в состоянии противиться народу, ни быть полезным, он подал в отставку. Мой детский возраст помешал мне запомнить подробности политическая переворота этой эпохи, которые были выше моего понимания; но я отлично помню, что твердость моего отца наделала ему много сильных врагов. Его усилия поддержать мир и бороться против безурядицы, порождаемой анархическими идеями, которые [13] были распространяемы среди народа,--эти-то усилия и навлекли на него грозу. Как скоро он был лишен должности, ничто не могло более предохранять его от насилия; все, что только клевета в состоянии изобрести нелепого, все было пущено в ход против него; он стал жертвой того добра, которое осмелился сделать, и самая черная неблагодарность была ему за то наградой.
Немало уже было говорено об эмиграции, как в хорошем, так и в дурном отношении, поэтому я ограничусь лишь одним кратким замечанием.
Теперь, когда много лет отделяют нас от этой эпохи брожения, когда страсти, двигавшие тогда людьми, исчезли вместе с ними, когда известно, что успех не увенчал усилий эмигрантов и не вознаградил их за принесенные ими жертвы, справедливо ли осуждать с такой строгостью одушевление, с которым многие из Французов устремились по следам наших принцев? Все, что было доблестного и верного королю, считало это исполнением своего долга. Это движение было непосредственно и внезапно. Старые воины, мирные люди, отцы семейств, отозвались на этот великодушный призыв и не колеблясь покидали радости семейного очага, меняя их на трудную и полную превратностей жизнь рядового солдата. Иные страсти занимают настоящее поколение и оно не хочет понять чувств другой эпохи. А следующие за ними поколения отнесутся таким же образом к нам.