Я намерен сделать это безотлагательно, и вот почему. То есть, иными словами, я хочу сказать именно следующее: прежде чем приступить к описанию нравственных мук, жертвой которых я пал из-за этих сочинений, прежде чем закончить мою душераздирающую историю рассказом об удивительной и волнующей катастрофе, столь же потрясающей по своей природе, сколь непредвиденной во всех других отношениях, -- катастрофе, завершившей все и переполнившей чашу неожиданности, -- нужно рассмотреть самые эти сочинения. Поэтому они теперь выступают на сцену. После краткого предисловия я отложу свое перо (хочу верить -- свое непритязательное перо) и снова возьму его в руки лишь затем, чтобы изобразить мрачное состояние души, отягченной заботой.

Он писал неряшливо и ужасающе скверным почерком. Совершенно позабыв о чернилах, он щедро разбрызгивал их на все отнюдь того не заслуживающие предметы: на свою одежду, на свой пюпитр, на свою шляпу, на ручку своей зубной щетки, на свой зонт. Чернилами был залит ковер под столиком No 4 в общем зале, и две кляксы были обнаружены даже на беспокойном ложе этого человека. Справившись по документу, который я привел полностью, можно усмотреть, что утром третьего февраля тысяча восемьсот пятьдесят шестого года этот человек в пятый раз потребовал себе перо и бумагу. Неизвестно, каким способом он в силу своего неуравновешенного характера уничтожал эти материалы, полученные в буфетной, но нет сомнения, что роковое деяние совершалось им в постели и что долгое время спустя достаточно ясные улики оставались на наволочке.

Он не озаглавил ни одного своего сочинения, боже! Как мог он поставить заголовок, не имея головы, и где была его голова, когда он забивал ее подобными вещами? В некоторых случаях он, по-видимому, скрывал свои сочинения, запрятывая их в глубине собственных сапог, а посему слог его начинал страдать еще большей неясностью. Но сапоги-то его, во всяком случае, были парные, а среди сочинений не найдется и двух хоть как-то связанных друг с другом. Чтобы не вдаваться в дальнейшие подробности, засим следует то, что было вложено в

ГЛАВА II -- его сапоги

-- Э, мосье Мютюэль! Почем я знаю, что я могу сказать? Уверяю вас, он сам называет себя -- мосье Англичанин.

-- Простите, это, по-моему, невозможно, -- возразил мосье Мютюэль, согбенный, обсыпанный табаком старик в очках, в ковровых туфлях, в суконном картузе с остроконечным козырьком, в широком синем сюртуке до пят, в большом, пышном белом жабо и таком же галстуке, -- впрочем, манишка у мосье Мютюэля была от природы белой только по воскресеньям, но с каждым днем недели она тускнела.

-- Это, дорогая моя мадам Букле, по-моему, невозможно! -- с улыбкой повторил мосье Мютюэль и сощурил глаза, не выдержав яркого света утреннего солнца, и тут его приятное стариковское лицо, слегка напоминающее скорлупу грецкого ореха, стало еще более похожим на ореховую скорлупу.

-- Вздор! -- Это восклицание сопровождалось легким криком досады и многочисленными кивками. -- Зато очень возможно, что вы упрямый человек! -- возразила мадам Букле, плотненькая, небольшого роста женщина лет тридцати пяти. -- Так смотрите же сюда... глядите... читайте! "На третьем этаже мосье Англичанин". Не так ли?

-- Так, -- сказал мосье Мютюэль.

-- Прекрасно. Продолжайте свою утреннюю прогулку. Убирайтесь прочь! -- И мадам Букле прогнала собеседника, задорно щелкнув пальцами.