Он спрятал розы на груди, и они шли несколько времени медленно и в молчании под тенью развесистых деревьев. Потом он спросил ее веселым, шутливым тоном, нет ли еще чего-нибудь, что она хотела бы сказать ему, как другу своего отца и своему другу, который на много лет старше ее; нет ли услуги или какого-нибудь одолжения, которое он мог бы оказать ей и чувствовать себя счастливым, что мог хоть немного содействовать ее счастью.
Она хотела ответить, но вдруг, под влиянием какой-то тайной грусти или сострадания к нему — кто мог бы определить это чувство? — снова залилась слезами и сказала:
— О мистер Кленнэм! Добрый, великодушный мистер Кленнэм, скажите, что вы не осуждаете меня!
— Мне осуждать вас? — воскликнул Кленнэм. — Милое дитя! Мне осуждать вас? Никогда!
Схватив обеими руками его руку и доверчиво глядя ему в лицо, она застенчиво старалась объяснить, что благодарна ему от всего сердца (что и было на самом деле источником ее волнения), и мало-помалу успокоилась. Время от времени он ободрял ее ласковым словом, пока они тихонько шли под медленно темнеющими деревьями.
— Что ж, Минни Гоуэн, — сказал, наконец, Кленнэм с улыбкой, — у вас, значит, нет ко мне никакой просьбы?
— О, очень большая!
— Очень рад. Я надеялся на это и не обманулся в своей надежде.
— Вы знаете, как меня любят в семье и как я люблю свою семью. Вы, может быть, не поверите этому, дорогой мистер Кленнэм, — прибавила она взволнованным голосом, — видя, что я добровольно и сознательно расстаюсь с нею, но я так люблю ее!
— Я уверен в этом, — сказал Кленнэм. — Неужели вы думаете, что я сомневаюсь в этом?