— Артур, — сказал мистер Мигльс с глубокой грустью, — сегодня я зашел еще дальше в моем воображении. Сегодня мне кажется, мой дорогой друг, что вы нежно любили мое покойное дитя и потеряли ее, когда она стала такой же, как теперь Милочка.
— Благодарю вас, — пробормотал Кленнэм, — благодарю вас, — и крепко пожал ему руку.
— Пойдемте в дом? — спросил мистер Мигльс.
— Сейчас приду.
Мистер Мигльс ушел, и он остался один. Проходив еще полчаса по берегу реки, озаренной кротким светом луны, он поднес руку к груди и осторожно достал покоившиеся на ней розы. Быть может он прижал их к сердцу, быть может прижал их к губам, но во всяком случае он наклонился над рекой и тихонько опустил их в воду, и река унесла их, бледные и призрачные при свете месяца.
Когда он вернулся, в доме горели огни, и вскоре лица всех присутствующих, не исключая и его лица, приняли выражение мирного веселья. Они толковали о разных разностях (компаньон Кленнэма был просто неистощим по части всевозможных историй), пока не наступило время идти спать. А розы, бледные и призрачные при лунном свете, уплывали все дальше и дальше по реке. Так наши великие надежды и радости, когда-то волновавшие наше сердце, уплывают и исчезают в океане вечности.
ГЛАВА XXIX
Миссис Флинтуинч продолжает видеть сны
В течение всех вышеописанных происшествий старый дом в Сити сохранял свой мрачный вид, а ею больная обитательница вела неизменно всё тот же образ жизни. Утро, полдень и вечер, утро, полдень и вечер чередовались механически с унылым однообразием однажды заведенной машины.
Надо полагать, что кресло на колесах, как и всякая вещь, долгое время служившая человеческому существу, имело свои воспоминания и грезы. Картины уничтоженных улиц и перестроенных домов, какими они были в то время, когда владетельница кресла видела их; человеческие лица, рисовавшиеся в ее памяти такими, какими она видела их в последний раз; множество таких образов должно было пройти перед нею в бесконечном однообразии ее мрачного существования. Останавливать часы деятельного существования на том часе, когда мы сами покончили с ним; воображать, что все человечество поражено параличом с той поры, как мы сами перестали двигаться; не иметь другого мерила для оценки перемен, происходящих вне нашего кругозора, кроме нашего однообразного и бесцветного прозябания, — слабость многих больных и душевная болезнь почти всех затворников.