— Разве у него нет склонности к какому-нибудь особому роду искусства?

Мистер Спарклер, окрыленный любовью, остроумно заметил, что каждый род искусства требует особой обуви, например охота — охотничьих сапог, танцы — бальных башмаков, а мистер Генри Гоуэн, сколько ему известно, не носит особенной обуви.

— Вы тоже не хотите избрать себе специальность?

Это слово было чересчур длинно для мистера Спарклера, и так как весь его порох был растрачен в предыдущем замечании, то он ответил только:

— Нет, благодарствуйте, я ее не ем.

— Видите ли, — продолжал мистер Доррит, — мне было бы очень приятно доставить джентльмену с такими связями какое-нибудь… кха… вещественное доказательство моего желания способствовать его карьере и развитию… хм… зародышей его гения. Я хотел пригласить мистера Гоуэна написать мой портрет. Если обе стороны останутся… кха… довольны результатом, я приглашу его попробовать свои силы, написав портреты и остальных членов моей семьи.

Мистеру Спарклеру пришла в голову необычайно смелая и оригинальная мысль: сказать, что перед некоторыми (некоторыми — с особенным ударением) членами семьи мистера Доррита искусство остановится в бессилии. Но у него не хватало слов, чтобы выразить эту мысль, которая так и канула в вечность.

Это было тем более достойно сожаления, что мисс Фанни с восторгом ухватилась за мысль о портрете и просила отца действовать, не откладывая. Она догадывалась, по ее словам, что мистер Гоуэн потерял шансы на блестящую карьеру, женившись на своей хорошенькой жене, и любовь в коттедже, рисующая портреты ради хлеба насущного, казалась ей ужасно интересной. Ввиду этого она просила папу заказать портреты во всяком случае, как бы он ни нарисовал; впрочем, она и Эми могут подтвердить, что он хорошо рисует, так как видели сегодня портрет его работы, поразительно схожий с оригиналом, который присутствовал тут же. Эти слова окончательно сбили с толку мистера Спарклера (быть может, для того они и были высказаны), так как, с одной стороны, они свидетельствовали о способности мисс Фанни оценить нежную страсть, с другой же — указывали на такое ангельское неведение о его поклонении, что у него глаза чуть не выскочили на лоб от ревности к неизвестному сопернику.

Спустившись в гондолу после обеда и выйдя на берег у подъезда Оперы в сопровождении одного из гондольеров, шествовавшего впереди наподобие тритона[17] с большим парусиновым фонарем, они вошли в ложу, и для мистера Спарклера начался вечер, полный адской муки. В театре было темно, а в ложе светло; многие из знакомых заходили в ложу во время представления, и Фанни беседовала с ними так любезно, принимала такие очаровательные позы, так дружески спорила о том, кто сидит в отдаленных ложах, что злополучный Спарклер возненавидел всё человечество. Впрочем, к концу представления выпали и на его долю отрадные минуты. Во-первых, она дала ему подержать свой веер, пока надевала мантилью; во-вторых, доставила несказанное счастье вести ее под руку с лестницы. Эти крохи поощрения послужили поддержкой его угасавшим надеждам, — так, по крайней мере, казалось мистеру Спарклеру; возможно, что и мисс Доррит была того же мнения.

Тритон с фонарем дожидался у дверей ложи, так же как другие тритоны с фонарями — у других лож. Дорритовский тритон опустил фонарь, освещая ступеньки лестницы, и к прежним оковам мистера Спарклера прибавились новые, пока он следил за ее блистающими ножками, мелькавшими около его ног. В числе посетителей театра оказался Бландуа из Парижа. Он шел рядом с Фанни. Крошка Доррит шла впереди с братом и миссис Дженераль (мистер Доррит остался дома); но у гондолы они сошлись вместе. Она снова вздрогнула, увидев Бландуа, помогавшего Фанни войти в гондолу.