-- Настасья Гавриловна, с кем ты изволишь говорить? -- тихо промолвила старуха Мавра, заглядывая в дверь.

Старушка находилась в гостиной, но, сколько ни старалась расслышать через дверь разговор Насти с Тольским, ничего не могла разобрать; однако ей этот разговор почему-то казался подозрительным, и она решилась приотворить дверь и прервать его.

-- Прощайте, как ни приятна беседа с вами, а все же надо идти! -- сказала Настя.

Тольский низко поклонился и вышел; однако его мозг всецело был занят таинственным криком, и он чуял в этом деле что-то нехорошее.

Увы, он не ошибался: в доме Лугового действительно в то утро произошла безобразная, хотя и нередкая по тому времени сцена.

III

Секунд-майор Гавриил Васильевич Луговой более десяти лет был в отставке и жил в своем доме, в переулке между Никитской и Воздвиженкой, со своей единственной дочерью Настей. Он овдовел, когда Насте было лет десять. Она хорошо помнила свою мать -- покорную и бессловесную рабу мужниной воли. Эта крутая воля и уложила бедную женщину так скоро в могилу.

Майор Луговой был человеком странным; свою дочь Настю он любил какой-то особенной любовью: исполняя капризы, тратил большие деньги на ее наряды, на дорогие безделушки, дарил ей бриллианты, а в то же время кричал на дворецкого и ругал дворовых, нередко наказывал их на конюшне, когда они неумышленно при какой-нибудь покупке передавали торговцу лишнюю копейку. Делая дочери тысячные подарки, он не давал ей гривенника на карманные расходы. Со своими дворовыми майор был груб, держал их впроголодь, жестоко наказывал, но бывали минуты, когда он был добр и ласков, собирал всех вместе и, кланяясь чуть не до земли, просил прощения. Однако такое душевное настроение не мешало Гавриилу Васильевичу придраться к кому-нибудь из слуг и отправить его на конюшню "угостить полсотней горячих".

По временам Луговой был скуп до скаредности и отказывал в питательной пище не только дворовым, но даже и себе, и дочери; а то вдруг заказывал, не жалея денег, чуть не лукулловский обед.

Иногда он по целым дням и неделям сидел, запершись в своем кабинете, ни с кем не разговаривая, даже с дочерью. В ту пору все замирало в доме: дворовые говорили не иначе как шепотом, ходили по комнатам босые. Горе было тому, кто осмелился бы нарушить это безмолвие. Но проходило такое время, и в его доме опять все оживало, -- сам майор становился неузнаваемым, его мрачность и жестокость уступали место говорливости, веселости и ласковому обращению со всеми дворовыми.