. . . . . . .

Так я думаю, Сережа, и так я буду жить. Постой, еще немного. Я — не выродок, я не один. Их много, моих друзей по духу. Я часто узнавал их по горящим взглядам, по крадущейся напряженной походке, по цепким мощным рукам. Их все больше! Нас, ловких, лезущих вверх, цепляющихся за каждый уступ, возникающих из-за каждого угла — армия! Не знаю, что будет завтра, но на сегодня мир принадлежит нам! Иди к нам, пока не поздно! Будь нашим! И тогда с тобой всегда опять охотно разделит рубашку, обед и жену твой бывший друг

Иннокентий Зотов.

P. S. Чтобы тебя утешить, оставляю тебе твою Галю Матусевич. Бери ее, пользуйся! Не бойся, старик, я ее передаю в полной сохранности. Сам не очень хотел, да и она… А мы найдем и не таких. Денег добавлю по первой телеграмме. Буду тогда знать, что ты одобрил мое поведение. Впрочем, на слишком большие суммы не рассчитывай. Самому годятся…

Или, может, ты предпочитаешь начать все сызнова и один? Крой! Только где же тебе? Тонка у тебя кишка! Такие, как ты, быстро вспыхивают, но еще быстрей угасают.

И. З.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

„Что может быть лучше во всем мире, во всем биоскопе, чем двое, идущие рядом?“ О’Генри

Давно уже письмо было дочитано, а Величкин все стоял у стола и молча сощипывал поля с бумаги. Галя несколько раз повторила какой-то один и тот же вопрос, но он не слышал и не слушал. Галя взяла у него письмо, и Величкин даже не заметил этого. Сгорбись, он отошел к темному окну, в котором висела и колебалась повторенная трижды электрическая лампочка. Уступы огней спускались к замерзшей реке. Далеко, почти уже в снежной равнине, горело сквозь шесть рядов окон большое фабричное здание. Был тихий час воскресного вечера. Город отдыхал, как усталый рабочий, присевший на скамье сквера.

— Телеграмма… — высловил наконец Величкин. — Я бы ему послал телеграмму в одно слово — сволочь! Сволочь! — повторил он несколько раз. — Эх, сволочь!