— Конечно, знаю, — не задумываясь, ответил Величкин.
Он и в самом деле знал. Разговор мог быть только об одном.
— Значит, ты в деревню не поедешь? — спросил Данилов.
Величкин разрезал сосиску. Под тупым ножом она прогибалась, и концы ее подымались с тарелки. Потом лопалась тонкая кожура, и соленые, жирные брызги расплывались на бумажной салфетке.
— Не поеду! — мрачно сказал Величкин. — Все?
— Нет, не все! Ты должен все же поехать, и вот из каких соображений. — И Данилов стал методически излагать свои соображения.
— Я знаю, — говорил он, — что постановление не совсем справедливо. Откровенно говоря, я на бюро возражал против твоей командировки. Но ведь ты, Сережа, не со вчерашнего вечера в партии. Раз постановление вынесено, значит точка! Ша! Умри, а сделай! До постановления мы могли спорить и бунтовать сколько угодно. Но теперь — кончено! Ты ведь и сам должен знать. Дисциплина, брат, святое дело!
— Все это я знаю. Тысячу раз слышал и сам говорил, — нетерпеливо возразил Величкин.
— Вот, вот! Ты и посмотри, какая петрушка получается: выходит, что для всех будет один закон, а для нас с тобой совершенно другой. Как только дело коснулось собственной рубашки, так ты начинаешь скрипеть и «мордоваться», как говорит Францель.
— Брось! — сказал Сергей злобно. — Я не шкурник! Ты не имеешь права так со мной говорить.