Никакой монастырь ее мог быть скромнее и благочестивее царских теремов, где в глубоком уединении, частию в молитве и посте, частию в занятиях рукоделием и в невинных забавах с сенными девушками, проводили дни благоверные царевны, дочери Михаила и Алексея. Никогда посторонний взор не проникал в их хоромы; только патриарх и ближние сродники царицы могли иметь к ним доступ. Самые врачи приглашались разве в случае тяжкого недуга и не должны видеть лица больной царевны. В церковь они выходили скрытыми переходами и становились в таком месте, где были никем не зримы. Если же отправлялись во святые обители вне дворца для молитвы или в окрестные дворцовые села, что случалось, впрочем, редко, то выезжали в колымагах и рыдванах, отвсюду закрытых, с завешенными тафтою стеклами. Не было при дворе ни одного праздника или торжества, на которое являлись бы царевны. Только погребение отца или матери вызывало их из терема: они шли за гробом в непроницаемых покрывалах. Народ знал их единственно по имени, возглашаемому в церквах при многолетии царскому дому, также по щедрым милостыням, которые они приказывали раздавать нищим. Ни одна из них не испытала радостей любви, и все они умирали безбрачными, большею частью в летах преклонных. Выходить царевнам за подданных запрещал обычай; выдавать их за принцев иноземных мешали многие обстоятельства, {Кошихин прибавляет, между прочим: "да и для того, что иных государств языка и политики не знают".} в особенности различие вероисповедания.

Подобную жизнь вели вообще девушки в древней Руси, исключая, разумеется, того обстоятельства, что для них предстояло впереди замужество. Но и в замужестве затворничество не прекращалось, и в кругу мужчин могли быть только женщины, уже отверженные от общества, о существовании которых в древней Руси, совершенно независимо от Немецкой слободы, рассказывает Таннер. Он говорит, что видел "на рынке, в Китае-городе, многие женщин, которые были нарумянены, набелены и держали во рту бирюзовые перстни. На вопрос, что это значит, отвечали мне, что женщины эти торгуют своими прелестями" (см. у Берха, "Царствование Феодора Алексеевича", стр. 68). Очевидно, что этот разряд женщин еще более унижал положение женщины в древней Руси и судьба ее вообще была невесела.

Нет сомнения, что и Петр, воспитывавшийся долго на женских руках, слыхал грустные жалобы своей матери и сестер; а пример Софии должен был доказать ему, какие странные и грустные явления возможны, когда развитие и жизнь женщины принуждены идти неестественным путем. Если в Петре, до знакомства с жизнью иноземцев в Немецкой слободе, и не было мысли об изменении общественного положения женщины в России, -- то по крайней мере в нем не могла развиться и особенная любовь к ее заключенному, тюремному положению в древней Руси.

Небезызвестны, конечно, были Петру, еще отроку, и другие общественные отношения, не проявлявшиеся, может быть, прямо при дворе, но тем не менее дававшие всему управлению какой-то особенный отпечаток нестройности, неурядицы, ненадежности. Военные действия, например, производились около этого времени далеко от Москвы, в краях пограничных; тем не менее до правительства доходили известия о непорядках в войске, и непорядки эти гласно и всенародно выставлялись на вид при начале каждого нового похода. В 1677 году, созывая воинов и посылая их в поход, Феодор Алексеевич писал: "Ведомо нам учинилось, что из вас многие сами, и люди ваши, идучи дорогою, в селах, и деревнях, и на полях, и на сенокосах уездных людей били и грабили, и что кому надобно, то у них отнималось безденежно, и во многих местах луга лошадьми вытомчили и хлеб потравили". После исчисления всяких обид, чинимых жителям от ратных людей, дается им совет впредь того не делать, под страхом наказания (см. Берха, "Царствование Феодора Алексеевича", приложение XIX). Подобный же указ дан был и пред первым крымским походом. Кроме того, важною статьей в старинных походах русских были нетчики: в первом крымском походе, в стотысячном войске Голицына, их оказалось более 1300. Многие являлись на смотр, но потом отставали на походе. Так, в полку Гордона на смотру

Бутырском было 894 человека; а в Ахтырку пришло только 789 (Устрялов, том I, стр. 195). Даже не имея никаких положительных свидетельств, можно сообразить, что Петру не могло быть неизвестным подобное положение дел и что оно не могло ему нравиться. Это мы должны предположить уже и потому, что с десяти лет Петр, вместе с Иоанном, величался царем всея Руси; он принимал послов, именем его писались указы, на его имя подавались челобитные и донесения. Если он не интересовался сам по себе этими делами, то его мать, родственники и приверженцы должны были стараться обратить на них его внимание. Но, кроме этого весьма естественного соображения, на то, что Петру отчасти известны были текущие дела, указывают некоторые сохранившиеся свидетельства. С 1686 года, то есть с четырнадцатилетнего возраста, Петр внушает уже страх Софии, и она старается по возможности преследовать даже тех, на которых обращалась его благосклонность. Вообще -- Петр был центром, около которого сосредоточивалась борьба двух партий. Приверженцы Софии смотрели на него как на главную помеху в их действиях, противники царевны возлагали на него все свои надежды. Кроме родственников царицы, в числе первых явных приверженцев Петра замечательны князь Михаил Алегукович Черкасский и князь Борис Алексеевич Голицын. На них также обращено было внимание врагов Петра. Князь Василий Васильевич Голицын особенно боялся князя Черкасского, который не боялся открыто порицать не только его, но и Софию. Во время первого крымского похода Голицын неоднократно писал к Шакловитому, с беспокойством осведомляясь, что этот "приятель о нем глаголет". В одном письме он умоляет Шакловитого смотреть за Черкасским "недреманным оком", "отбивать его хотя б патриархом, или царевною Анной Михайловной, или Татьяной Михайловной". В другом письме он спрашивает: "Пожалуй, отпиши, нет ли каких дьявольских препон от тех?" (Устрялов, том I, стр. 341). По всей вероятности, под теми разумеется опять партия Петра.

С своей стороны, приверженцы Петра также следили за людьми и старались отыскивать и представлять Петру людей надежных и им благоприятных. Что представления Петру разных лиц были делом обыкновенным и что за ними зорко следили приверженцы обеих партий, видно из следующей выписки из письма Шакловитого к Голицыну во время первого крымского похода: "Сего ж числа, после часов, были у государя у руки новгородцы, которые едут на службу; и как их изволил жаловать государь царь Петр Алексеевич, в то время, подступя, нарочно встав с лавки, Черкасский объявил тихим голосом князь Василья Путятина: прикажи, государь мой, в полку присмотреть, каков он там будет?" (Устрялов, том I, приложение VII, стр. 356). Из этого видно, что официальные представления государю совершались в то время пред Петром, но частный доступ к нему для лиц посторонних был, вероятно, не совсем удобен. Иначе незачем было бы князю Черкасскому, при торжественном отпуске, тихим голосом рекомендовать ему Путятина. Князь мог, конечно, знать, что такая рекомендация обратит на Путятина неприязненное внимание противной партии, и постарался бы, конечно, частным образом представить его Петру. Но София, как видно, боялась расширения круга Петровых приверженцев и всячески затрудняла доступ к нему. Это, между прочим, доказывается показанием стольника Григорья Языкова (в розыскном деле о Шакловитом). Языков этот как-то выразил неудовольствие, что "государское имя царя Петра Алексеевича видим, а бить челом ему ни о чем не смеем". За это Шакловитый подверг Языкова жестокой пытке и потом выслал из Москвы с строжайшим указом, под смертною казнью, никому не говорить, куда его приводили и о чем расспрашивали... Подобным образом пытал Шакловитый татарина Обраима Долокодзина, расспрашивая, для чего бывал он у Кирилла Полуэктовича Нарышкина и у князя Бориса Алексеевича Голицына (Устрялов, том II, стр. 38). Видно, что опасно было приближаться даже к любимцам Петра во время владычества Софии!

Очевидно, однако ж, что нельзя было усмотреть за всеми, и, преследуя всех подозреваемых в приверженности к Петру, София только еще более ожесточала противную партию, которая очень откровенно и свободно, в присутствии Петра, выказывала в Преображенском свою неприязнь к правительнице и ее партии. Еще в апреле 1686 года, когда Петру не было и четырнадцати лет и София "учала писаться, вместе с братьями, самодержицею", Наталья Кирилловна с негодованием говорила теткам и старшим сестрам Софии: "Для чего учала она писаться с великими государями обще? У нас люди есть и того дела не покинут". Петру, без сомнения, объяснено было тогда же это обстоятельство, хотя возможность гласно протестовать против него представилась только через три года. В 1689 году Петр писал к брату из Троицкой лавры: "Как сестра наша царевна София Алексеевна государством нашим учала владеть своею волею, и в том владении, что явилось особам нашим противное, и народу тягость, и нагие терпение, о том тебе, государь, известно... А теперь, государь братец, настоит время нашим обоим особам богом врученное нам царствие править самим, понеже пришли есми в меру возраста своего, {Петр, очевидно, говорит здесь об одном себе, потому что Иоанн родился в 1666 году, следовательно, ему было уже 16 лег при смерти Феодора, а теперь было уже 23 года.} а третьему зазорному лицу, сестре нашей (царевна София Алексеевна) с нашими двумя мужескими особами в титлах и в расправе дел быти не изволяем; на то б и твоя б, государя моего брата, воля склонилася, потому что стала она в дела вступать и в титлах писаться собою без нашего изволения" (Устрялов, том II, 78). Петр упоминает здесь о своем терпении, конечно, не без основания. Ясно, что он давно уже смотрел с горьким чувством на самовластие сестры. Вообще в Преображенском против нее говорилось много дурного. Из розыскного дела о Шакловитом оказалось, что постельницы Натальи Кирилловны переносили Софии враждебные речи царицы и ее братьев. Они извещали Софию, что в "комнате их говорят про нее непристойные и бранные слова и здравия ей не желают, а пуще всех Лев Нарышкин и князь Борис". Шакловитый, утешая при этом Софию, говорил ей: "Чем тебе, государыня, не быть, лучше царицу известь". То же говорил и Василий Голицын: "Для чего и прежде, -- сказал он, -- не уходили ее, вместе с братьями? Ничего бы теперь не было". Может быть, что и эти речи обратно переносимы были кем-нибудь к Нарышкиным и еще более воспламеняли их ненависть. Все это Петр должен был терпеть, и в этом терпении более и более закалялся его энергический, неутомимый характер. Характер этот проявился, уже почти вполне сложившимся, вскоре после первого крымского похода, в ссоре с Софией. После второго же похода произошел решительный разрыв, показавший, что Петр лучше, может быть, чем сама София, знал и понимал весь ход крымских походов и уже решился ясно и открыто определить свои отношения -- как к сестре, так и к вельможам -- любимцам ее, Голицыну и Шакловитому. С этого времени могучая воля Петра является главным двигателем последующих происшествий.

Но важнейшее событие Петровой юности, несколько раз отзывавшееся ему и впоследствии и имевшее, без сомнения, самое сильное влияние на развитие его характера, было восстание стрельцов. Нам нет надобности рассказывать здесь это кровавое событие, столько десятков раз уже рассказанное в разных историях, служившее предметом стольких рассуждений и соображений и, наконец, сделавшееся так общеизвестным. Мы упомянем только о некоторых чертах его, которые, по нашему мнению, должны были служить к развитию некоторых сторон характера Петра.

Известно, что царевна София похвалила и наградила стрельцов за их буйства, которые она назвала побиением за дом пресвятыя богородицы. Понятно, какое впечатление должно было это произвести на Петра. Правда, "мы не знаем, -- как говорит г. Устрялов, -- с какими чувствами смотрел Петр на страшное зрелище, на гибель дядей, на слезы и отчаяние матери, на преступные действия сестры, готовой все принести в жертву своему властолюбию" (Устрялов, том I, стр. 45). Но зато мы знаем, как смотрела на все событие партия приверженцев Петровых по миновании первого страха. Конечно, Петру были сообщены те же воззрения, которые хотя и были, конечно, односторонни и пристрастны, но не могли не быть им приняты, потому что согласны были с его собственными, личными впечатлениями. Мы имеем, между прочим, два описания первого стрелецкого мятежа, весьма резко отличающиеся между собою. Одно составлено Матвеевым, которого отец убит был стрельцами, другое -- Медведевым,43 сторонником Софии. Параллельно сличать их рассказ чрезвычайно любопытно. Оба они стрельцов не оправдывают. Но во взгляде на причины, породившие событие, оба автора далеко расходятся, и историку нужно много проницательности и беспристрастия, чтобы из их противоречащих показаний вывести заключение безукоризненно верное. К сожалению, изложение этого события в сочинении г. Устрялова не вполне удовлетворило нас. Он слишком много дал весу сказаниям Матвеева и мало обратил внимания на Медведева, который уже и потому заслуживает особенного внимания, что подробно и обстоятельно рассказывает о начале дела, изложенном у Матвеева очень кратко и неопределительно. При том же сказания Медведева о причинах бунта совершенно согласны с донесением датского резидента, Бутенанта фон Розенбуша, напечатанным у г. Устрялова в VI приложении к первому тому "Истории Петра" (стр. 330--346). Матвеев, как и вся партия, противная Софии, видит в бунте стрельцов не более как интригу Ивана Михайловича Милославского, которого он поэтому и называет скорпионом, заразившим ядом своим все войско стрелецкое. В этом же роде рассказывает и г. Устрялов, представляя, разумеется, Милославского орудием Софии (том I, стр. 28--31). "София, -- говорит он, -- хотела вырвать кормило правления из рук ненавистной мачехи. В замысле своем она открылась Милославскому, который указал ей на стрельцов и дал совет возмутить их. Решено было разгласить в стрелецких слободах разные клеветы на Нарышкиных и тем подвигнуть их к бунту. Так и сделали: в стрелецких слободах молва сменялась молвою, одна другой зловещее. Наконец разнесся слух, что Нарышкины задушили царевича. Мятеж вспыхнул". В таком виде представляется дело стрельцов современному историку, который мало придает значения предыдущим обстоятельствам. Тем естественнее было партии, сделавшейся жертвою кровавого восстания, не видеть в нем ничего, кроме интриг Софии и ее приверженцев. В стрельцах все близкие к Петру видели своих личных врагов, видели злодеев, готовых на все по первому слову враждебной им партии. То же чувство успело запасть и в душу Петра, и оно, может быть, вызвало его на потешные игры, сделавшиеся началом образования у нас регулярного войска. Чувство это выражалось потом в недоверии к стрельцам, в рассылке их из Москвы на границы и в отдаленные города и, наконец, в ужасном стрелецком розыске 1698 года. Ничто не могло изменить мнения Петра о стрельцах, ничто не могло уничтожить в нем убеждение, что это опасные крамольники, своевольные злодеи, готовые всякую минуту поднять знамя бунта. Много лет спустя, готовясь уже уничтожить стрельцов (в 1698 году), Петр вспоминал, что это все -- "семя Ивана Михайловича (Милославского) растет" (Устрялов, том III, стр. 145): так сильны в нем были впечатления детских лет, так глубоко хоронилось в душе его убеждение, что виною всего была крамола Милославского!

Но события, следовавшие за первым стрелецким бунтом, до 1698 года, должны были показать Петру, что крамола Милославского была только случайным обстоятельством, которое пришлось стрельцам очень кстати и без которого, однако ж, они поступили бы точно так же. Само собою разумеется, что от этого открытия не могло и не должно было исчезнуть в Петре чувство отвращения к стрелецкой крамоле. Тем не менее при разъяснении дела не могло не возникнуть в душе Петра другое чувство, более широкое и сильное: это -- отвращение от всего порядка дел, производившего такие явления, как мятеж стрелецкий. Что мятеж этот не был просто произведением Софии и Милославского, а зародился гораздо ранее, вследствие обстоятельств совершенно другого рода, в этом Петр не мог не убедиться последующими событиями и розысками, в разное время произведенными о стрельцах. Из розысков этих, равно как из правительственных актов того времени и из описания Медведева, оказывается следующее.