Столь же неосновательными оказались и другие рассказы о детстве Петра, например о том, как, ради его храбрости, заведен был особый Петров полк в зеленом мундире и Петр, еще трехлетний младенец, назначен был его полковником; как Петр боялся воды и преодолевал свою боязнь; как он, будучи десяти лет, являлся пред сонмищем раскольников и грозно препирался с ними и пр. Все это большею частию баснословие Крекшина; в самом же деле, по признанию г. Устрялова, "до пятнадцатилетнего возраста Петра мы не имеем никаких средств следить за постепенным развитием его душевных способностей и можем только догадываться, какое влияние на его юность могли иметь люди и события" (том I, стр. 10).
Самою естественною и справедливою представляется историку догадка, что воспитание Петра было таково же, как и других царевичей в древней Руси. Г-н Устрялов говорит, что, по всей вероятности, и Петра воспитывали так же, как, по рассказу Кошихина, обыкновенно воспитывали тогда детей царских. А Кошихин говорит об этом вот что: "Как царевич будет лет пяти, и к нему приставят для бережения и научения боярина, честью великого, тиха и разумна, а к нему придадут товарища, окольничего, или думного человека; также из боярских детей выбирают в слуги и в стольники таких же младых, что и царевич. А как приспеет время учити того царевича грамоте, и в учители выбирают учительных людей, тихих и не бражников; а писать учить выбирают из посольских подьячих; а иным языком, латинскому, греческого, немецкого, и никоторых, кроме русского, научения в российском государстве не бывает... А до 15 лет и болыпи царевича, кроме тех людей, которые к нему уставлены, и кроме бояр и ближних людей, видети никто не может (таковый бо есть обычай), а по 15 летех укажут его всем людям, как ходит со отцом своим в церковь и на потехи; а как уведают люди, что уж его объявили, и изо многих городов люди на дивовище ездят смотрити его нарочно" (Кошихин, I, 28). Слова Кошихина вполне оправдываются тем, что известно о первоначальном воспитании Петра. До пяти лет он был на руках кормилицы и мамок, потом к нему определены были дядьками двое Стрешневых, один боярин, другой думный дворянин. Учителем Петра был Зотов, подьячий приказа Большого прихода. При воспитании своем Петр также имел и "младых сверстников" из детей боярских; из них наверное известны, впрочем, только двое: Григорий Лукин и Еким Воронин, оба убитые в первом азовском походе.
До сих пор господствовало мнение, что любовь к европейским обычаям и мысль о преобразовании России внушил Петру Лефорт. Карамзин, не одобряя вообще Петровой реформы, составил даже весьма красноречивое и весьма категорическое изложение того, каким образом Петр задумал реформу, при посредстве Лефорта. "К несчастию, -- говорит он, -- сей государь, худо воспитанный, окруженный людьми молодыми, узнал и полюбил женевца Лефорта, который от бедности заехал в Москву и, весьма естественно, находя русские обычаи для него странными, говорил ему об них с презрением, а все европейское возвышал до небес; вольные общества Немецкой слободы, приятные для необузданной молодости, довершили Лефортово дело, и пылкий монарх с разгоряченным воображением, увидев Европу, захотел сделать Россию Голландией)".35 Выражения Карамзина очень решительны, как будто бы выведенные из несомненных фактов. Но г. Устрялов опровергает мнение о том, что Лефорт воспитал Петра, доказывая достоверными фактами и свидетельствами, что Петр сблизился с Лефортом не ранее 1689 года, в Троицкой лавре, куда Лефорт явился к нему один из первых. В числе доказательств мнения г. Устрялова особенно любопытно открытое им свидетельство самого Петра о начале своего учения. Свидетельство это находится в "историческом известии о начале морского дела в России", писанном рукою Петра и сохранившемся в кабинетных бумагах его. Петр рассказывает здесь, что князь Яков Долгорукий, пред отправлением своим в посольство во Францию, сказал как-то, что у него был "такой инструмент, которым можно было брать дистанции, не доходя до того места", Петр хотел увидеть этот инструмент, но Долгорукий сказал, что его у него украли. Петр просил его купить, "между другими вещами", и такой инструмент во Франции. Долгорукий привез Петру "астролябию да кокор, или готовальню с циркулями и прочим". Петр, разумеется, не знал, как употреблять их, и "объявил дохтуру Захару фон дер Гульсту, что не знает ли он? который сказал, что он не знает, но сыщет такого, кто знает", и в скором времени отыскал Франца Тиммермана. У этого-то Тиммермана Петр, уже шестнадцатилетний юноша, принялся учиться арифметике, геометрии, фортификации. "Итак, сей Франц, -- говорит Петр, -- стал при дворе быть беспрестанно и в компаниях с нами".
Несколько времени спустя Петр, гуляя с Тиммерманом в Измайлове, увидел между старыми вещами в амбарах ботик и на вопрос, что это за судно, получил в ответ от Тиммермана, что "то бот английский". "Я спросил: где его употребляют? Он сказал, что при кораблях для езды и возки. Я паки спросил: какое преимущество имеет пред нашими судами? (Понеже видел его образом и крепостью лучше наших.) Он мне сказал, что он ходит на парусах не только что по ветру, но и против ветра; которое слово меня в великое удивление привело и якобы неимоверно. Потом я его паки спросил: есть ли такой человек, который бы его починил и сей ход мне показал? Он сказал мне, что есть. То я с великою радостию услыша, велел его сыскать" ("История Петра", том II, стр. 25). Тиммерман представил Петру Карштена Бранта; бот был починен, и Петр плавал на нем по Яузе, потом на Просяном пруду, на Переяславском озере и, наконец, на Кубенском. Между тем в царском семействе приготовлялись события, угрожавшие опасностью Петру, но кончившиеся падением Софии. С этого-то времени начинается и сближение Петра с Лефортом.
Приводя рассказ Петра о начале его учения, г. Устрялов справедливо замечает, что если бы Лефорт был тогда при Петре, то отчего же бы не обратиться ему к Лефорту с своими расспросами? Кроме того, мудрено было бы думать, что Лефорт, находясь постоянно при царевиче, не мог научить его даже первым началам арифметики и географии. А между тем рассказ Петра и сохранившиеся учебные тетради его ясно показывают, что он стал учиться арифметике только с тех пор, как ему отыскали Франца Тиммермана. Из этого г. Устрялов выводит заключение, что "на первоначальное развитие душевных способностей Петра, на его думы, планы, занятия, по крайней мере до семнадцатилетнего возраста, прославленный женевец не имел ни малейшего влияния" (том II, стр. 21).
Во всем этом нам представляется неразрешенным один вопрос, весьма, кажется, существенный: каковы были эти "думы, планы, занятия" Петра до семнадцатилетнего возраста? Г-н Устрялов полагает, что в душу Петра уже заронилась до этого времени "глубокая дума, которой он остался верен до гроба", что гений его уже пробудился, что в голове его сами собою являлись уже мысли о преобразовании. Все это очень может быть; но мы должны сказать, что мнение г. Устрялова более опирается на его личных соображениях, нежели на несомненных фактах. Факты, представленные им, недостаточны "для нашего времени, требующего от бытописателей строгого отчета в каждом их слове" (том I, стр. 3). Из того, что известно о ходе ученья Петра под руководством Тиммермана, очевидно, конечно, что Петр обладал живою и страстною натурой и замечательными умственными способностями; но каковы были его думы и планы в это время, мы не можем сказать положительно. Мы не можем принять за исторический факт, например, следующих мыслей г. Устрялова (том II, стр. 26):
Много было в жизни Петра минут светлых и прекрасных, ознаменованных творческою силою его гения; но та минута, когда он, шестнадцатилетний юноша, вперил вдохновенный взор в полусгнивший бот, около полвека валявшийся в дедовском сарае, между всяким хламом, в пыли, в грязи, без мачты, без парусов, и в уме его мелькнула, как молния, мысль о русском флоте, -- принадлежит к самым лучезарным. Она ждет кисти или резца художника с могучим талантом, способным изобразить то, что происходило в эту минуту в душе Петра и чего не в силах рассказать бытописатель.
Отдавая полную справедливость красноречию и изяществу слога в выписанном отрывке, мы считаем, однако же, обязанностью заметить, что он более отличается возвышенной мечтательностью, нежели строгой верностью историческим данным. Мы привели выше рассказ самого Петра об этой минуте, которую г. Устрялов называет "одною из самых лучезарных". Петр рассказывает очень просто, что увидел он, во время прогулки, судно особого устройства, спросил, чем же оно отличается, и, узнав, что оно ходит на парусах против ветру, удивился и пожелал посмотреть, как это происходит такая странность. Для того и найден был мастер, который починил бот и показал Петру ход его. Все происшествие имеет в рассказе Петра весьма обыкновенный и естественный характер. Ни о вперении вдохновенного взора, ни о "мысли, блеснувшей, как молния", ни о "лучезарности минуты" Петр не говорит ни слова, и мы считаем себя вправе не полагаться в этом случае на фразы г. Устрялова, как не имеющие за себя ручательства в исторических известиях. {Достоинства труда г. Устрялова так велики и несомненны, что нам не хотелось бы встречать рядом с ними даже малейших недостатков изложения. Вот почему нас поражают особенно неприятно некоторые фразы, по местам допущенные г. Устряловым, для украшения простых фактов. Так, например, г. Устрялов рассказывает, что, слушая рассказ об астролябии, "державный отрок трепещет; изумленный и обрадованный, он хочет видеть дивную вещь" и пр. (том II, стр. 20). Такая манера рассказа неприятно напоминает ламартиновский способ сочинения истории. В этом случае Карамзин был осторожнее: при всей своей наклонности к поэтизированию истории он никогда не увлекался до изображения тайных дум и ощущений исторических лиц. Он довольствовал свое красноречие тем, что говорил: "К сожалению, летописцы не могли проникнуть во внутренность души Иоанна" или "Один бог знает, что происходило в это время в мрачной душе Годунова" и т. п. Нельзя не сознаться, что этот исторический прием имеет свои достоинства.}
Таким образом, до открытия впредь новых достоверных сведений о юности Петра, мы должны считать еще не разрешенным вопрос о том, задумывал ли Петр сам собою свои великие планы ранее, чем узнал Лефорта, даже ранее, чем стал учиться арифметике у Тиммермана (так думает г. Устрялов); или эти планы появились уже впоследствии времени, при влиянии Лефорта и других иноземцев (как полагал Карамзин)? До сих пор последнее мнение кажется нам вероятнее, и мы находим подтверждение его даже в тех самых фактах, которые г. Устрялов приводит для доказательства того, что не Лефорт был воспитателем Петра. Представим здесь некоторые соображения.
Князь Яков Федорович Долгорукий возвратился в Москву из посольства 15 мая 1688 года. Он привез Петру астролябию, которую царевич показывал Гульсту, а тот в скором времени отыскал Тиммермана, у которого Петр начал учиться. Чтобы дать понятие о том, каково было предыдущее воспитание Петра, мы приведем здесь, из приложений к II тому "Истории" г. Устрялова, начало учебных тетрадей, писанных Петром под руководством Тиммермана. Не выписываем арифметической задачи, которою они начинаются, но приводим текст объяснения самых правил: