Я совершенно здоров и ничего теперь не желаю, кроме радостной вести от Вас о Вашем выздоровлении, мамаша. На днях я был в музее зоологическом или, как обыкновенно говорят, в Кунсткамере, и здесь разыграл роль любопытного...1* Я видел множество зверей, птиц, насекомых, минералов. Особенно занялся я насекомыми, по старой памяти...1 Действительно, здесь коллекция бабочек превосходная. Видел и слона. Его, впрочем, не диво не приметить: он стоит отдельно, в боковой комнате... А в самом деле -- замечательная личность. Но я стал говорить об этих зверях, особенно о насекомых, с одним студентом; он как-то помянул о ките. Я говорю ему: "Да кита там нет..." И поднялся смех, что я кита не приметил. Оказалось, что в музее находится остов его, который я и пропустил без внимания...2* Молю бога о Вашем здоровье, мои милые, родные.

Н. Добролюбов.

1* В басне Крылова ("Любопытный". -- Ред.).

2* Этот шутливый рассказ, очевидное дело усилия воли, имеет целью показать отцу (и матери, которую Н. А--ч хочет предполагать еще живою), что он сохраняет способность одолевать свою тоску, успокоить их этим.

42. М. А. КОСТРОВУ

25 марта 1854. Петербург

25 марта, СПб.

Больше недели жду писем из Нижнего, добрый наш Михаил Алексеевич, и все-таки их нет... Я страшно тоскую... Несколько раз собирался писать на этой неделе к нашим, но -- как писать? Я ничего не знаю... Писать ли к двоим или уже к одному? Говорить ли о живых или плакать о мертвых? Где она, моя мамаша? Выздоравливает ли, ходит по комнате, по крайней мере сидит на стуле, или все еще лежит в постели, или уже на столе, в гробе, наконец -- в могиле?.. Господи! Как томительна эта неизвестность! И как Вы безжалостны ко мне! Написавши о тяжелой болезни мамаши и давши совет не плакать, потому что слезами не помочь горю, неужели Вы думали успокоить меня? Неужели Вы предполагали во мне столько бесчувственности и холодности, чтоб я мог равнодушно покориться черствым рассуждениям и не дрожать каждый час, каждую минуту за драгоценную для меня жизнь? Простите меня -- но, право, мое положение горько, горько! Как ни много во мне сил, как ни много планов -- задушевных и тайных -- толпится в душе моей, как ни весело и гордо смотрю я на безграничную даль жизни, расстилающуюся передо мною, но -- все это не для себя! Мне ничего не нужно самому. Я в своей гордости или просто в сознании и теперь доволен собой так же, как могу только быть доволен хоть и через двадцать лет. Но мне хочется сделать себя достойным попечений и надежд родительских, я воображаю милый взгляд, доброе участие матери в моих трудах, в моих надеждах... И для чего же буду я жить, для чего мне работать, когда не будет сердца, которое одно может со всей горячностью, со всем простодушием материнской любви приласкать, ободрить, успокоить меня?.. Сердце мое рвется на части при всех этих мыслях. Целую неделю брожу я как шальной, ничего не делая, ни за что не умея взяться, хотя берусь за все... В последние дни читал я Жуковского первый том,1 и его элегическая поэзия подействовала еще больше на мою горесть. Каждая фраза, каждый намек на смерть, на вечную разлуку с любимыми страшно отзывался в моем сердце. Со слезами повторял я эти стихи:

С каким бы торжеством я встретил мой конец, Когда б всех благ земных, всей жизни приношеньем Я мог -- о сладкий сон! -- той счастье искупить, С кем жребий не судил мне жизнь мою делить...2

Вот и праздник. Вчера за всенощной в нашей маленькой университетской церкви было так светло, так радостно. У всех как-то праздничные лица. А для меня нет благовещенья, подумал я, и сердце заныло сильнее, сильнее. Слезы душили меня, и между тем я не мог плакать, лишен был и этого последнего утешенья... Неужели печальная действительность еще тяжелее этой воображаемой тоски?,. Неужели бог не склонится на наши мольбы? Пусть меня он наказывает праведно, но чем же виноваты эти невинные малютки, которые без матери останутся горькими, жалкими сиротами?.. Пишите ко мне, пожалуйста. Я знаю, что папаше не до писем теперь, но Вы -- можете. Михаил Иванович мог бы написать. Василий Иванович мог бы <...>3