"Не свободен ли я?" -- так начинает апостол -- в смысле первой из названных партий -- свою самозащиту, I, 9, 1; 19. "Все мне позволено", -- повторяет он неоднократно их устами, I, 6, 19; 10, 23. Быть может, это были слова, произнесенные им самим во время своей проповеди в Коринфе. Но в каком смысле поняты были и для чего были использованы в Коринфе эти слова апостола? Они должны были покрыть сношения с язычниками, вплоть до участия в их жертвенных празднествах, I, 8, 9 сл. Они должны были служить оправданием того, что не стали больше отличать естественное от нравственного в общении полов, I, 16, 12 сл. Под этим паролем пробиралась, пренебрегая всеми обычаями, женская эмансипация, 1, 1, 3 сл. Велись ли тяжбы, происходили ли беспорядки во время Господней трапезы, неизменное "все мне позволено" служило оправданием. Из радостного исповедания свободного от Закона Евангелия сделали пароль клонящегося к распутству свободомыслия.

Мы уже видели, что кое-где, быть может, дело обстояло не так плохо, как казалось; все это движение было скорее теоретическим выступлением в защиту безусловного права свободы, чем фривольностью, заведомо поощрявшей безнравственность. Но эти христиане обманывались в самих себе. Свобода, провозглашенная основным законом, помимо их желания толкала их к необузданному пользованию ею. Истинный, глубокий смысл свободы был истолкован ложно; его искали во всяких внешних проявлениях. Раб, вместо того чтобы радоваться свободе во Христе, жаждал внешнего освобождения; иудей вместо признательности за свободу, данную ему раскрепощением его от Закона, старался отделаться от обрезания; другие искали и находили свободу прежде всего в вещах, выходящих за пределы христиански-пристойного и даже за пределы нравственно дозволенного.

При этом достойна быть отмеченной, как прелюдия позднейших проявлений, связь, установившаяся между таким стремлением к свободе и интеллектуалистическим просвещением. Оправданием злоупотребления христианской свободой является просвещенное познание γνωσις 1, 8, 1. Какого рода было это просвещение, узнаем мы из рассуждений о Воскресении: оно отрицается, ибо его нельзя себе представить, 1, 15, 12, 35. Это плоско рационалистическое, напоминающее скептицизм софистов, просвещение, с которым, как это ни странно, рука об руку идут воззрения о почти волшебном действии крещения, и является тем, что признается существенным в христианском богословии: из Евангелия почерпнута лишь мысль, что Бог Един, и поэтому идолы -- ничто, 1, 8, 4. Они абсолютно не считаются с тем, что существует еще многое между небом и землею, чего нельзя объяснить вышеприведенной смягченной формулой -- "есть много богов и господ много", -- говорит Павел, 1, 8, 5; они не желают понять, что существуют невидимые силы, которых должен опасаться человек, -- демонами называет их Павел согласно с представлениями того времени, наш более абстрактный образ мышления назвал бы их духом, тенденциями язычества; что существует сатана, стремящийся действовать в ущерб освященным Богом, I, 5, 5; -- II, 2, 11. Такого рода просвещением сторонники указанного воззрения толкают на погибель себя самих и своих братьев, тех слабых, к которым они относятся столь презрительно.

Два недостатка осуждает Павел в этом свободомыслии. Свободомыслие, во-первых, -- опасность для данного "сильного"; опьяненный свободой, он попадает во власть темных сил язычества. "Я не хочу, чтобы вы были в общении с бесами", -- говорит Павел, I, 10, 20. "Все позволено, но не все полезно; все позволено, но ничто не должно обладать мною", 1,6, 12. Результатом свободомыслия, во-вторых, является нарушение братской любви по отноше-г нию к слабому; сильный, отягощая этим свою собственную совесть, ставит слабого в крайне опасное положение, соблазняя его совершить что-либо противное совести: "все позволено, но не все полезно; все позволено, но не все на-зйдает; никто не ищи своего, но каждый пользы другого" (1, 10; 23 сл.); "знание делает надменным, а любовь назидает" (I, 8, 1). Могли возражать, что именно слабых-то и надо просвещать, ведь обязанность любви -- возвышать их до себя. Павел возражает не без иронии: "Если кто-нибудь увидит, что ты, имея знание, сидишь за столом в капище, то совесть его, как немощного, не расположит ли и его есть идоложертвенное? Конечно: погибнет от твоего знания немощный брат, за которого умер Христос". А согрешая таким образом против братьев и уязвляя немощную совесть их, вы согрешаете против Христа", 1. 8, 10--12.

Как обстояло дело с этими "слабыми"? Действительно ли они представляли собою, как утверждали сильные, людей, остановившихся на низшей ступени христианства? Возможно ли было помочь им путем просвещения? Их слабостью была их серьезность. Они уловили из Евангелия, что в нем дано нечто новое, идущее вразрез со всей их предшествовавшей жизнью и требующее поэтому полного отказа от всего того, что находилось в какой-либо свя^ зи с язычеством. Всюду они боялись осквернения, не только от безнравственности, но в одинаковой степени и от общения с демонами и их культом. Мы уже видели, что это соответствовало весьма распространенному в иудействе, можно сказать, господствовавшему воззрению: христиане из иудеев были предрасположены к такому пониманию. Но и серьезно настроенный язычник, став христианином, должен был почувствовать отвращение к безнравственности язычества и его культу и прийти к таким же воззрениям.

Нам только не известно в точности, как глубоко проникали эти воззрения. Что осуждался блуд и упомянутый случай кровосмешения вызвал волнения, это само собою разумеется: именно "слабые", по всей вероятности, и составляли главную часть того большинства, которое способствовало Павлу выйти, наконец, победителем. Что отвергалось мясо языческих жертвоприношений, ясно вытекает из слов апостола, -- впрочем, за слабыми Коринфа в этом отношении последовала вся позднейшая церковь. Но рядом с этим, очевидно, считалось непристойным -- по крайней мере, некоторые доходили до этого -- употребление мяса, так как оно могло быть взято от языческого жертвоприношения. Отсюда был один лишь шаг до полного воздержания от мяса -- не из буддийско-пифагорейских мотивов и не из-за иудейского кошерства, а лишь в силу страха перед демонами. Слова Павла, однако: "и потому, если пища соблазняет брата моего, не буду есть мяса вовек, чтобы не соблазнить брата моего", I, 8, 13, несомненно, являются лишь повышенным, преувеличенным под влиянием аффекта выражением необходимости непременного воздержания от всего непристойного для брата"; они отнюдь не дают нам права сделать на основании их заключения вроде вышеприведенных.

Возможно далее, что от тех же "слабых" исходили запросы относительно безбрачия: отвращение к браку следует рассматривать как результат подобной же повышенной боязни всего безнравственного. Такое отвращение ко всему языческому прежде всего вызывало боязнь продолжения смешанного брака, I, 7, 12 сл. Такого же рода соображения вели, вероятно, и к отрицательному отношению к глоссолалии, несомненно, содержавшей в себе элементы, напоминавшие язычество. Если Павел в первую голову устанавливает значение и право на существование этих проявлений христианского духа, прямо противоположных служению безгласным идолам, I, 12, 2 сл., если он пояснения свои заканчивает увещанием: "итак, братья, ревнуйте о том, чтобы пророчествовать, но не запрещайте говорить и языком", I, 14, 39, то из всего этого ясно вытекает, что известное настроение против всего этого было создано впервые не им, но существовало и раньше у некоторых из коринфских христиан как вполне понятный протест против переоценки этих явлений со стороны большинства коринфских христиан. Вполне естественно, что здесь трезвое рассуждение соединялось с боязливо-строгим в борьбе против просветительной тенденции, стремившейся одновременно к чудесно-эффектному. Во всяком случае, контраст между "сильными" и "слабыми" являлся основным в тогдашней общинной жизни.

Что должны мы думать об этом контрасте? В высшей степени странно видеть апостола попеременно симпатизирующим то одним, то другим. В брачном вопросе его симпатии были на стороне настроенных аскетически, но он, вместе с тем, признает, что право и до известной степени долг говорят и за противоположную точку зрения. Как ни резко отрицательно относится он в вопросах нравственности и эмансипации к просветительным точкам зрения, он в то же время в вопросе о мясе языческих жертвоприношений принципиально соглашается с сильными; делает он это, правда, лишь для того, чтобы потом с еще большей теплотою отстаивать права слабых на снисхождение и в заключение прийти к положению, совершенно обратному позиции "сильных". Все это -- не бессознательное колебание и отнюдь не лишенное самостоятельности взвешивание противоположных точек зрения: Павел стоит выше партийности. У него есть Евангелие, он говорит о "своем Евангелии", к Рим. 2, 16: "все они имеют лишь по осколку этого Евангелия". Во всем этом проявляется незрелость христианской общины, к которой апостол, конечно, имея в виду указанное огромное противоречие, в конце концов обращается так: "Бодрствуйте, стойте в вере, будьте мужественны, тверды; все у вас да будет с любовью", 1, 16, 13 сл.

Если нам приходится признать "за слабыми" более сильное стремление к нравственности, то все-таки "сильным" нельзя отказать в присутствии большей нравственной силы. Нравственная строгость "слабых", правда, затерялась в не-евангельском мелочном страхе; ложно направленная сила сказалась в несвойственной христианству недисциплинированности "сильных". Не боязнь и не упорство, а лишь связанная любовью свобода могла привести к цели.

Мы нарочно не касались до сих пор одного отрицательного явления в жизни общины, неоднократно признававшегося основным, а именно: партийности внутри коринфской общины. Эта партийность есть только одно из проявлений, наряду с другими, недостаточной крепости нравственных устоев общины, она отнюдь не является источником недочетов общины. Раньше господствовавшее мнение, что все сказанное Павлом в первом послании к коринфянам относится к одной из знакомых нам по первым четырем главам послания партийных групп, надо считать необоснованным преувеличением значения этого явления. Павел, по всей вероятности, говорит о партиях в начале послания, руководствуясь совершенно верным соображением, что те крупные требования, которые он имел в виду предъявить в дальнейшем, могли подействовать лишь в том случае, если в общине будет царить согласие. Обо всем этом деле он говорит, однако, характеризуя его скорее как глупое ребячество, чем как коренную ошибку. Выставляя при разборе этого дела высшие мотивы, он действует вполне согласно своей манере принципиального отношения ко всякому вопросу.