-- Должно быть, он болен, -- говорил он себе в те дни, когда министр не показывался, и упорно возвращался на свой пост. Дома сестра лихорадочно поджидала его, подстерегая его возвращение.
-- Ну что же, видел ли ты министра?.. Подписал, наконец, он бумагу?
И что еще более выводило ее из себя, чем вечное: "Нет... нет еще"!.. это спокойствие ее брата, опускавшего в угол свой ящик, ремень которого натирал ему плечо; это спокойствие, как выражение беспечности и беззаботности, также часто встречаются у южан, как и живость. Тогда странное маленькое существо входило в ярость. Что же, наконец, течет у него в жилах? Когда же наконец это кончится?.. "Берегись, коли я сама вмешаюсь!.. " Он очень спокойно давал ей накричаться, вынимал из их футляров флейту и палочку с наконечником из слоновой кости, обтирал их шерстяной тряпочкой, из боязни сырости и, проделывая это, обещал, что завтра опять попытается в министерстве, и если Руместана там не застанет, то спросит его жену.
-- Ах! его жена... ты же знаешь, что она не любит твоей музыки... Вот если бы увидать барышню... это, например, другое дело!..
И она качала головой.
-- И барыня, и барышня и знать-то вас не хотят, -- говорил старик Вальмажур, прикурнувши около торфяного огня, который дочь его экономно прикрывала пеплом, что составляло для них вечный предлог для ссор.
В сущности, из профессиональной зависти, старик ни мало не был недоволен неудачей сына. Так как все эти осложнения и великий беспорядок были по вкусу его бродяжнической натуре менестреля, он сначала радовался этой поездке, возможности видеть Париж, "рай для женщин и ад для лошадей!", как говорили их земляки, кучера, представлявшие себе гурий в легких вуалях и лошадей, извивающихся и поднимающихся на дыбы посреди пламени. Но по прибытии сюда он нашел стужу, лишения, дождь. Из страха перед Одибертой и уважения к министру, он сначала ворчал, дрожа в своем углу, вставляя злые словечки исподтишка, подмигивал; но измена Руместана и гневные вспышки дочери давали ему повод придираться. Он мстил теперь за все оскорбления, наносимые его самолюбию успехами его сына, которые терзали его вот уже десять лет, и пожимал плечами, слушая флейту.
-- Играй, играй себе... Ни к чему все это не поведет.
А вслух он спрашивал, как им не совестно было везти так далеко такого старого человека, как он, в эту "Сибирь", где он терпел стужу и нищету; он вспоминал о своей бедной святой жене, которую, впрочем, уморил с горя, целыми часами ныл у очага, прижимая к нему голову, весь красный и гримасничающий, пока, наконец, его дочь, утомленная этим нытьем, избавлялась от него тем, что давала ему десять или пятнадцать сантимов на выпивку. В погребке его отчаяние сейчас же успокаивалось. Там было тепло, печка гудела. Старый гаер, согревшись, снова обретал свой забавный жар персонажа итальянской комедии, с своим большим носом и тонким ртом, на маленькой, сухой, совсем кривой фигурке. Он забавлял всех слушателей своей похвальбой, высмеивал тамбурин сына, навлекавший на них всевозможные неприятности в гостинице, ибо Вальмажур, вечно ждавший своего дебюта, практиковался на своем инструменте до полуночи и позднее и соседи жаловались на пронзительные трели флейты и вечное гудение тамбурина, от которого вся гостиница сотрясалась так, точно в пятом этаже не переставая работал токарный станок.
-- Играй, играй себе! -- говорила Одиберта брату, когда хозяин гостиницы протестовал...