-- Ах! Если бы я знала... И когда я только подумаю, что могла бы выйти за Оберто и Фажо, торговцев белилами...

Она всегда называла обоих торговцев вместе, словно ей предстояло выйти замуж за вывеску.

Не более стеснялась она и в присутствии мужа. Она мешала ему работать, приводя в ту самую комнату, где он писал, праздных женщин, громко разговаривавших и исполненных презрения к этому ремеслу литератора, приносящему так мало, и которое, даже в те часы, когда он наиболее трудится, имеет вид какой-то капризной праздности.

По временам Гёртебиз пытался вырваться из этой жизни, с каждым днём становившейся всё мрачней и мрачней. Он уезжал в Париж и нанимал там небольшую комнатку в гостинице, стараясь вообразить себя холостым; но вдруг вспоминал о своём ребёнке, и у него являлось такое страстное желание расцеловать его, что он в тот же вечер возвращался домой. В этих случаях, чтоб избежать сцены с женой, он увозил к себе кого-нибудь из приятелей и удерживал его там как можно дольше. Как только он не оставался вдвоём с женой, -- ум его просыпался, и прерванные планы работ, один за другим, приходили ему на память.

Но когда гостям нужно было, наконец, возвращаться домой, отъезд их повергал его в отчаяние; он хотел бы удержать их; он цеплялся за них всею силой своей скуки. С какою грустью он провожал нас на станцию маленького омнибуса, увозившего нас в Париж, и потом возвращался домой по пыльной дороге, сгорбившись, свесивши руки и прислушиваясь к стуку удаляющихся колёс.

Оставаться с глазу на глаз с женой сделалось для него окончательно невыносимым. Чтоб избежать этого -- он решился постоянно окружать себя гостями; и благодаря его беспечности и добросердечию, квартира его вскоре наполнилась толпой литературных паразитов. Лентяи, неудачники, сумасброды, литературные лакеи -- поселились у него как у себя дома. Так как жена его была глупа и неспособна судить, -- то она находила их очень приятными и ставила выше своего мужа, потому что они громче кричали. Жизнь проходила в бесплодных спорах. Это была бесконечная трескотня холостых зарядов, бессодержательных фраз; и посреди всего этого шума и гама, несчастный Гёртебиз, молчаливый и неподвижный, только улыбался да пожимал плечами. Однако ж, по временам, когда под конец обеда гости его, положив локти на скатерть, заводили перед графином с водкой длинные, одуряющие как табачный дым разговоры, -- им овладевало глубокое отвращение; и, не имея духу выгнать всех этих горланов, он сам обращался в бегство и пропадал по целым неделям.

-- Дом мой полон идиотов, -- сказал он мне раз. -- Я не смею вернуться туда.

При таком образе жизни он не мог более писать. Имя его появлялось всё реже и реже; и состояние, расточаемое, вследствие этой непрестанной потребности видеть в доме своём гостей, постепенно исчезало в протянутых вокруг него руках.

Мы уже давно не видались с ним, как однажды я получил от него записку, написанную его милым, мелким почерком, некогда таким твёрдым, а теперь неверным, дрожащим. "Мы в Париже. Навести меня. Мне ужасно скучно."

Я нашёл его в маленькой, бедной квартирке, в Батиньоле, с женой, с ребёнком, с собаками. Беспорядок, вследствие тесноты помещения, казался здесь ещё ужаснее, чем в деревне. Между тем как ребёнок и собаки валялись по полу, в комнатах, равнявшихся величиной клеткам шахматной доски, сам Гёртебиз, больной, лежал повернувшись лицом к стене, в состоянии полного истощения. Его жена как всегда нарядная и спокойная, едва смотрела на него.