Это был чудный, милый ребёнок.
С горевшими щеками и жадно раскрытыми глазами она слушала мои рассказы про Москву и Петербург, шумные овации, успехи, цветы, бельэтажи, про рысаков, экипажи, костюмы от Ворта.
Мне доставляло наслаждение угощать её завтраками, обедами, ужинами, — она так мило и смешно справлялась с незнакомыми ей блюдами, говорила такие забавные, наивные глупости, когда выпивала два-три стакана вина.
Газетные заметки, которые я выхватывал для неё у знакомых рецензентов, и букеты, которые я иногда ей подносил на сцене, приводили её и в восторг и в самое милое смущение.
Она прыгала, как ребёнок, когда нашла у себя в уборной «настоящее шёлковое трико» взамен «толстившего ноги» обыкновенного.
Маленькие подарки приводили её в какое-то радостное опьянение. Она ужасно гордилась своим хорошеньким туалетным столиком и страшно кокетничала, действительно, прелестными ножками в шёлковых чулках и щёгольских ботинках.
Она входила во вкус жизни и сама искренно думала, что ей необходимо, для полного блеска, иметь непременно сто «ухажёров».
Отвратительное опереточное слово, которое мне всегда резало слух и которое особенно противно прозвучало у неё, когда она сказала мне:
— А мне сегодня ещё двух «ухажёров» представили. Итого сорок восемь!
Это было даже противно — «ухажёры» «итого». Какою-то пошлою провинцией, мещанством дышало от этой актриски, за обедом требовавшей непременно шампанского, носившей с гордостью свои шёлковые чулки.