-- Нас прости! Зарой, Бога для! -- отвечали они.

Он подходил, трижды целовал каждого, прощался с живыми, как с покойниками, и брался за заступ.

Они пели похоронные песнопения, отпевали себя, молясь за себя, как за умерших.

Ковалев начинал зарывать их с ног:

-- Может, кто раздумает и попросит, чтоб не зарывать.

Но они ни о чем не просили, лежа живые в могиле, -- они пели, пока могли, шептали молитвы, осеняли себя двуперстным сложением крестного знамения, пока Ковалев медленно засыпал их землей, ожидая стона или мольбы.

Ни стона, ни мольбы до последней минуты...

И он торопился забросать комьями земли почерневшие лица, сравнивал и утаптывал землю над погребенными. И шел домой молиться и поститься, чтоб завтра похоронить еще десять живых людей.

-- Зачем?

-- Потому началось уже исчисление [к этому слову Дорошевич сделал примечание: "Перепись"]. Пришла бумага, а на ней начертано: "Покой". "Покой" сиречь "печать". И каждого надо было прописать, кто такой и сколько годов. И сказано было, что исчислять всех людей в один день, и каждому значилась на бумаге его "печать". Начали думать, как ослобониться: не писаться да не писаться. На том и порешили. А тут разговор пошел: кто исчисляться не будет, тех в острог сажать будут, и в Питере уж, слышно, такая машинка выдумана, чтобы человека на мелкие части рубить. Возьмут в острог да в машинке мелко-намелко и изрубят. Ну и решили, чтоб похорониться.