Пятница, 9 августа/28 июля

Сегодня день отличный, недаром вчера улитки так и ползали по аллеям. Скука и тоска у нас ужасная. Я пишу стенографию и перевожу {Я упражнялась в переводах с французского в расчете впоследствии заниматься переводами (Примеч. А. Г. Достоевской). }, а Федя что-то пишет, но это нисколько не утешает меня. Мне все приходит на мысль, что вот у нас ничего нет, что вещи наши пропадут, и таких вещей мне больше никогда не приобресть. Хоть он меня и любит, но у него есть обязанности к своим родным, а они меня обижают. Я как-то сказала ему шутя, что любит-то он любит, а если б кто-нибудь меня обидел, то, вероятно, не защитил бы. На это он ужасно обиделся, говорил, что я не понимаю его любви ко мне. Но я привела ему пример - наши ссоры с Пашей, где он никогда не брал мою сторону. Федя отвечал, что все были пустяки, на которые не стоит обращать внимания, что Паша - прекрасный человек, следовательно, он вовсе не думал меня обижать. Ну, а если обижает? Что же мне за дело, что у него, в его словах, не было намерения обидеть, а между тем обижает; разве нельзя положить какой-нибудь предел такому обращению со мной?

После обеда пошла я на почту, - опять ничего нет; всем почтальонам надоела ужасно, а получить ничего не получаю. Я сегодня решительно расстроена, не знаю почему, или это от сильного жара, или оттого, что я много дома сижу, но я, только пройдя до почты, уж так сильно устала, "то едва согласилась идти гулять с Федей. Притом же я была раздосадована тем, что не получила письма от Маши. Мне все кажется, что она вышлет мне деньги, а я из присланных денег возьму 15 франков и попытаю счастья: ну, выиграю, так выиграю, а если нет, так что же делать, вообще будет не велика важность. Поэтому-то понятна моя досада, когда я опять узнала, что для меня ничего нет. Потому-то я сделалась ужасно капризною, не хотелось идти, но Федя насильно потащил меня. Я на каждой скамейке останавливалась отдыхать, так как сильно уставала. Мы пошли по дороге в G. Здесь на дороге у нас попросила милостыню женщина, и мы дали ей 10 Kreuzer., больше не могли, так как у нас мало денег. Шли довольно долго по дороге в G, потом воротились и пошли к вокзалу. Зашли в читальню, но теперь я была наказана: именно, книгу, которую я вчера читала, теперь спрятали от меня, ее не было. Ну, что ж за важность, - нет, так и нет, не заплачу. Просидели до 9 часов; нам постоянно слышалось пение, вероятно, это кто-нибудь давал концерт в вокзале. Пришли домой; я стала читать, потом легла спать, потому что была довольно нездорова. Видела во сне Стоюнину с сыном на руках и Стоюнина.

Суббота, 10 августа/29-го июля

Наконец, пришла страшная суббота, в которую надо платить хозяйке за квартиру; заплатить нечем, так что придется извиняться перед нею. Денег тоже нет совсем, осталось только 12 Kreuzer'ов на Dienstmann'а, да и сахар весь вышел, потому я сегодня не пила утром чаю, не с чем было. Потом Федя сходил к Weismann'у. Тот велел зайти в 2 часа принести вещи; неизвестно еще, сколько он даст, может быть, всего-навсего 20 франков, а дожидаться нам по Фединому расчету придется, может быть, еще, по крайней мере, дней 11. Федя заходил на почту, но ничего не получил. Лежали мы на постели и толковали о нашем дурном положении. Говорили, что вот будем вспоминать: жара страшная, дети ревут, в кузнице молотками стучат невыносимо, денег нет ни копейки, вещи заложены и могут пропасть, тесные комнаты, звук надоевшего колокольчика, книг нет, а в виду еще возможность лишиться обеда. Да, вообще очень, очень дурное положение. Не дай бог, чтобы оно сделалось еще хуже, - уж тогда не знаю, что и будет. Потом Федя ходил к Weismann'у, но когда приводил с собой Dienstmann'а, то наша хозяйка стояла у подъезда и видала его. Она в то время разговаривала с другой какой-то женщиной и показала глазами на наш этаж, а пальцем на Dienstmann'а. Потом, когда Федя вышел, она пошла к мужу и, вероятно, рассказала ему, что вот, дескать, понесли закладывать вещи, а, следовательно, нам ничего не отдадут. Федя от Weismann'а получил 14 гульденов, то есть 30 франков, но тотчас отправился на рулетку и проиграл 8 гульденов. Он говорил, что 2 раза у него сходилось выигранных денег 22 гульдена, но он этим был недоволен и проиграл последнее. Он вошел очень бледный и расстроенный. Меня это поразило, просто ужас, так что на этот раз я не могла удержаться, чтобы не сказать ему: "Ну, это глупо". Меня не столько раздосадовал его проигрыш, как то обстоятельство, что из его ума не может никоим образом исчезнуть (вырваться) идея, что он непременно разбогатеет через рулетку. Вот на эту-то идею я и сержусь ужасно, потому что она так много нам вредит. Но еще более меня разобидело то, что Федя вдруг начал меня обвинять в том, что проиграл: зачем, дескать, ты сказала, что вот можно было бы из этих денег заплатить хозяйке за квартиру, - я это вспомнил и решился играть, и проиграл. Разумеется, это меня разобидело, потому что это "с больной головы на здоровую". Теперь у нас осталось 6 гульденов, из которых 3 я отдала за обеды. Сначала мы погоревали, я особенно, но потом как-то успокоилась, и мне было решительно все равно, - ну пропадать, так пропадать.

Вечером я Феде предложила идти гулять. Мы отправились по Lichtenthaler Allee. Это прекрасная аллея, идущая, я думаю, версты полторы до Lichtenthaler монастыря33. Здесь большею частью прогуливаются и катаются в экипажах. Вид отсюда на горы, на замок и на город очень хорош, так что мы невольно залюбовались. Шли мы довольно весело с Федей, то есть он ужасно как скучал, зато я без умолку говорила, говорила, кажется, часа 2 сряду, не прерывая, но этим никак не могла развлечь Федю. Наконец, мы пришли к монастырю и зашли на двор его. Тут, на стене дома, я в первый раз в жизни увидала виноград кистями и гроздями. Это довольно красиво. Здесь мне в первый раз пришлось видеть на деревьях сливы и груши; в таком множестве я никогда не видала. В это время в монастыре в церкви происходило молебствие. Мы вошли в церковь. Пели мальчики и девочки здешнего приюта, но как-то нестройно, так что, мне кажется, это скорее нарушает, чем возбуждает благочестие. Но потом они пели под звуки органа, и это было, действительно, хорошо. У входа в церковь стоит изображение распятого Христа. Внизу сделана надпись: "Следует отпущение грехов тому, кто будет здесь в продолжение 5 лет читать "Отче наш" и две другие молитвы и совершать коленопреклонение". Среди двора находится большой бассейн с темной водой. По всему двору сделана аллея из прекрасных буковых дерев. Тут выстроена и другая церковь вроде какой-то молельни или погребальной часовни. Мы несколько времени слушали на дворе музыку органа, что мне очень понравилось. Потом пошли назад по аллее. Здесь на мосту написаны правила, за несоблюдение которых назначается штраф в 1 гульден 30 Kreuzer'ов. Я с большой осторожностью шла по этому мосту во избежание штрафа. Прогулка наша была очень хороша, особенно когда вышел месяц: на прекрасном, серого цвета, небе ясный месяц, -это очень хорошо. Наконец мы дошли до читальни и сели читать; но сегодня читали не больше часу, потому что мне все время страшно хотелось рвать, так что я под конец уговорила Федю идти домой. Он сейчас же встал, и мы пошли. Дорогою он меня упрекал, зачем я ему не тотчас же сказала, что мне нездоровится, он тотчас же бы пошел из читальни. Сегодня днем я стирала несколько платков, воротничков и рукавчиков. У нас теперь так мало чистого белья, что мне придется в понедельник выстирать Феде рубашку и выгладить ее, а то решительно нечего надеть, а это будет уж слишком нехорошо, если ему придется носить грязное белье. Ночью, придя прощаться, он был до чрезвычайности мил и говорил мне ласковые слова. Как я его люблю и как я счастлива.

Воскресенье, 11 августа/30 июля

Сегодня день очень хороший, очень жаркий. Я ходила на почту, но ничего не получила. День проводила очень скучно, лежала на постели и читала какую-то давным-давно перечитанную книгу. Вечером мы пошли с Федей гулять и опять зашли на почту; писем опять нет. Мне всегда делается невыносимо грустно, когда я узнаю, что нет писем на наше имя. Так и теперь. Я так боюсь того, что вещи пропадут, что просто считаю их пропавшими. А это мне больно, потому что где мне достать таких прекрасных вещей, как кружевная моя мантилья или мои серьги и брошь, подарок Феди. Положим, что платья мои не пропадут, потому что им остается довольно большой срок, целый месяц; что же касается серег, мантильи, колец и Фединого платья, то это уже надо считать решительно пропавшими. Мы опять, как вчера, пошли по Lichenthaler Allee, и Федя мне предложил посмотреть: "Какой хороший вид". Я отвечала, что, по-моему, так этот вид решительно никуда не годится, потому что, когда я духом неспокойна, мне ничего не нравится и самый прекрасный вид не восхищает меня. Ну, кажется, этим никак нельзя было обидеться, да и намерения у меня такого не было, а он обиделся и объявил, что мне тогда незачем с ним и ходить. Так мы шли довольно долго, почти не говоря друг с другом. Дошли до монастыря, потом прошли все селение Lichtenthal, видели новую недостроенную церковь и потом поворотили назад. Мимо нас ходило очень много разряженных баденских жителей. Вероятно, они идут в Ebertsteinschloss, который, как говорят, здесь недалеко. Пришли мы к вокзалу довольно поздно. Дорогою Федя говорил бог знает что; говорил, что ему все равно до мнения Павла Григорьевича, до мнения Маши, мамы и Вани. Я отвечала, что Павлу Григорьевичу {Сватковскому, мужу моей сестры (Примеч. А. Г. Достоевской). } решительно все равно, будет он знать его или не знать; что тот уважает его, как литератора, а как человека, так ему, пожалуй, и все равно. Я решительно не понимаю, к чему эти все речи ведет Федя. Он говорит, что поступил дурно, играя на рулетке, но он будет судить себя сам, а не нуждается в суде других. Ведь я же ему 100 раз говорила, что не вижу в его поступке решительно ничего дурного, а поэтому осуждать его невозможно, а теперь этим же самым он и меня упрекает, как будто бы я говорила ему что-нибудь напротив. Пришли в читальню, посидели недолго, потому что было 9 часов. Мы ушли из Дому и не приказали, чтобы нам приготовили чай. Мы пришли, и кипяток не был готов. Мари нам заметила, что дрова жечь даром не годится, что дрова покупают, и что за них бранится хозяйка. Так что мы должны были дожидать еще с добрых полчаса, когда готов был кипяток. Я выпила одну чашку чаю, и так как у меня сильно болел бок, то я сейчас же легла в постель и заснула. Проспала я, кажется, до часу ночи, наконец, проснулась и решительно не предчувствовала бури. Оказывается, что Федя обиделся тем, что я легла спать, ходил по комнате все это время и что-то бормотал про себя. Одним словом, он был в сильнейшем волнении. Я его спросила, что с ним; он отвечал, какое мне до него дело. Потом объявил, что страдает уже 7 часов, что я нарочно с ним не говорила, что я будто бы нарочно отходила от него в сторону, когда я этого положительно не делала. Я его просила успокоиться и не шуметь сапогами, потому что хозяйка спит очень близко и будет обижена, если он разбудит ее детей. Я говорила не крича, но громко, вдруг Федя объявил мне, что если я буду так продолжать кричать, то он выскочит из окна. Вообще он был в страшном отчаянии, кричал, что обвиняет себя, что понимает наше тяжелое положение, и вдруг, ни с того, ни с сего, сказал, что ненавидит меня. Я ужасно обиделась этим и чуть-чуть не расплакалась. Я ушла в другую комнату и сказала ему, что это неблагородно - то он говорит: "Ты мне доставила счастье", то вдруг начинает меня ненавидеть. Когда я легла, Федя подошел ко мне и сказал, что он вовсе не желал меня обидеть, что он вообще был неспокоен, что его мучила мысль, что он меня своим безденежьем мучает, что в прежнее время я была спокойна. Положим, что это и правда, положим, что мое положение всегда было в 20 раз покойнее и счастливее теперешнего, так как не было этих дрязг. Вообще я была очень обижена. Мы простились, и так как я не могла долго заснуть, то Федя меня несколько раз спрашивал, не болит ли у меня что, и очень просил меня, чтобы я его непременно разбудила, если мне сделается хуже. Я ему обещала, но почти уверена, что не разбудила бы его, потому что помочь бы он мне не мог, а только наделал бы тревоги. Бедные мы с ним, бедные, а все из-за этой проклятой рулетки. Не было бы этого вечного безденежья, были бы мы оба спокойнее и счастливее. Ну, да бог даст, это кончится же когда-нибудь.

Понедельник 12 августа/31 июля

Встали мы довольно рано, и я принялась писать письмо к маме, просила, не может ли она прислать мне 20 рублей, чтобы выкупить мантилью {Мантилья была настоящего кружева Chantilly, подарок мамы, и я знала, что она будет огорчена, если она пропадет (Примеч. А. Г. Достоевской). }. Написала и отправилась на почту, но здесь я получила от мамы письмо, которое и прочитала на почте. Господи, как я была раздосадована! Мама пишет, что Паша был у нее, и он сказал, что я беременна. Мама, разумеется, была очень обижена, что она узнала эту новость от какого-то мальчишки, как она сама пишет, между тем как я обязана была бы написать ей первой об этом {Павел Ал<ександрович> Исаев, очень беспокоившийся насчет того, что у Ф. М. будут дети, и тогда он меньше будет давать ему денег, решился употребить хитрость и в разговоре с моею матерью утвердительно сказал о моей беременности, ожидая, не подтвердит ли она это обстоятельство. Что же касается того, что мы сами не извещали мою мать о будущей нашей семейной радости, то, во-первых, мы и сами на первых порах не были в этом уверены. Во-вторых, когда начались наши денежные неудачи, и мне пришлось просить маму о деньгах и тем обнаружить наше неважное материальное положение, я не решила ей писать, потому что знала, что, при ее любви ко мне, она будет беспокоиться, как бы мои заботы и неприятности не повлияли бы на мое здоровье. Была и еще причина, именно: я боялась, что мама будет настаивать, чтобы мы осенью вернулись в Петербург, и возможно, что для этой цели займет денег на самых невыгодных и обременительных для себя условиях. И вот, соединенными просьбами и настояниями, Федя и мама заставят меня вернуться в Петербург, а этого я страшилась более всего на свете: я твердо была уверена, что начнется испытанная уже мною ужасная жизнь, и что наша любовь еще недостаточно окрепла, чтобы вынести это испытание. Даже прошедшие с той поры 45 лет не изменили моего тогдашнего убеждения. Пав<ел) Александрович) и вся семья, конечно, успели бы разъединить нас, и я, не вытерпев всех оскорблений, а также не видя твердой защиты со стороны Федора Михайловича, несомненно, не выдержала бы и ушла от него к моей матери вместе с ребенком. Говорю это твердо, зная свой тогдашний характер (Примеч. А. Г. Достоевской). }. Продолжаю: о Каткове же не было написано ни полслова, так что на этот счет мы решительно оставались в сомнении. Я сейчас же воротилась домой и упрекнула Федю за то, что он написал Паше о моей беременности, и сказала, что мама сердится на меня за это {Т. е. за то, что получила это радостное для нее известие не от меня, а чрез др<угое> лицо (Примеч. А. Г. Достоевской). }. Но Федя меня уверяет, что не писал этого, что он давно не писал Эмилии Федоровне, и что Паша, вероятно, это сам выдумал. Действительно, это очень странно, каким образом они ничего не написали о Каткове, о главном-то деле. К тому же Ваня не передал Маше письмо, следовательно, от Маши мне и нечего ждать помощи. Федя начал бранить наших, зачем они ничего не написали; я ему сказала, что, вероятно, они не получили письмо, и так как он находит, что они неаккуратны, то гораздо было бы лучше, если б он доверил свои дела кому-нибудь другому. Но кому доверить? Доверил Паше отнести 40 рублей Прасковье Петровне, а тот отдал только 30, а 10 рублей не донес. Так что же после этого будет с нашими делами? Я написала маме большое письмо, в котором просила извинения и объяснила, почему не написала (о беременности), а также объяснила все мое положение и просила денег. Письмо это вышло очень большое, и я его уже запечатала, как Федя вдруг сказал, что хотел бы сам приписать, но что я без него отправлю письмо. Я ему предложила распечатать мое письмо и вложить его, но он ни за что не захотел. Начал писать свое и сказал: "Поймут ли они?" Я отвечала, что если, по его мнению, не поймут, то нечего и писать. Тут Федя вышел из себя, покраснел, начал махать и кричать и бранить Павла Григорьевича, Машу. Я очень обиделась и пошла и сказала ему, что если он хочет браниться, то я ухожу на целый день, чтобы не мешать ему.