Как мне сегодня надоели старухи, просто ужас, особенно младшая, глухая. Она ко мне постоянно подходила и спрашивала, что я, кончила ли обедать, да буду ли я обедать, а когда буду, да я все еще там. До такой степени надоела, что я готова была с нею поругаться. Право, должно быть это очень дурно, но на меня находит какое-то особенное расположение духа, когда мне не хочется ни с кем говорить, когда даже этот разговор становится для меня тягостным. Вот, например, теперь я бы была так рада, если бы со мной никто не говорил, а то эти пустые разговоры меня только злят. Поела я курицу и теплое молоко, так отлично и так сыта, как редко ела в трактире. Сегодня Федя несколько раз ходил разговаривать со старухами, вообще, когда он с ними несколько поссорится, т. е. покричит на них, то сейчас бежит и начинает с ними разговаривать о разных разностях, но главное о <не расшифровано>, в которой они, я думаю, решительно ничего не понимают. Как мне все это надоело.

Вечером ходили на почту опять ничего не получили; просто это решительно я не знаю как и объяснить. Я с ужасом думаю, что не пропало ли письмо к Каткову. Это решительно убьет нас. Федя обыкновенно после неполучения письма становится все серьезнее и скучнее. Я тоже, так что вечером решительно не знаю, что мне и делать, а от скуки ложусь раньше спать и сплю весь вечер, зато ночью не сплю и просыпаюсь рано утром, эдак часов в 7 или в 6, и тогда решительно не знаю, что мне такое делать: ни читать (да, вправду, теперь и читать-то нечего), ни писать, ни работать, одним словом, какая-то страшная тоска нападает, при которой решительно делать ничего не хочется.

Воскресенье, 10 <ноября>/29 <октября>

Сегодня день тоже отличный, и я этому чрезвычайно как рада, потому что, по крайней мере, ничего мне не помешает идти к обедне, а я еще в прошлое воскресенье хотела сходить, но по случаю ветра не пошла. Я нарочно пораньше разбудила Федю, оделась и отправилась в русскую церковь, желая поспеть к самому началу. Русская церковь находилась здесь на горе, и от нее превосходный вид на Женевское озеро. Довольно большое расстояние. Сегодня особенно хорошо, потому что день чрезвычайно ясный, церковь эта небольшая, но довольно красивая, белая с золотой крышей. Внутри она очень маленькая, так что, мне кажется, едва ли могло там поместиться человек 200. С цветными стеклами в окнах, и с живо[писью] по стенам. Иконостас мраморный. Вообще она чрезвычайно красивая, вроде домашней церкви. Мне она очень понравилась. Когда я пришла, то еще не было почти никого в церкви. По церкви ходил и зажигал свечи какой-то, должно быть, швейцар в черном фраке и белом жилете, человек, который все время строил какую-то набожную мину, особенно набожную, что мне удивительно как не нравилось, это [показное?] благоговение. Он важно, на цыпочках, ходил по церкви, на всех важно посматривал, точно он тут главное лицо. В церковь вошел какой-то пожилой человек, должно быть, не русский, и, вероятно, желал посмотреть, какая у нас бывает служба. Дверь отворилась немного, и этот швейцар попросил его ее затворить. Пожилой человек не понял, вероятно, этого и сосчитал за приглашение выйти, тотчас ушел из церкви, мне было несколько больно за него. Вероятно, ему было обидно и показалось, что ему, как не русскому, приказали уйти отсюда. У самых дверей стоял небольшой мальчик, лет эдак 12, не больше, трубочист, с ужасно опачканной физиономией. Важный швейцар никак не мог вытерпеть, чтобы такой замарашка присутствовал на литургии. Он подошел к нему и велел выйти вон. Мне так было больно видеть, что бедный мальчик ужасно жалобно посмотрел на него и, видимо, ему очень хотелось остаться в церкви, и мне ужасно как захотелось просто прибить того чопорного швейцара, своим излишним усердием только делающим вред, ничего более. Мало-помалу церковь начала наполняться. Потом пришел священник, человек еще нестарый, эдак лет 36 <не расшифровано>, в очках, с короткой бородой и волосами, в лиловой ризе: вот этот-то человек, может быть, будет крестить мою Сонечку или Мишу, подумала я. Через несколько времени после его прихода началась служба. Часы читал дьячок, тоже во фраке, но должно быть, русский, потому что читал именно так, как я это люблю, очень внятно и хорошо, не [кривясь] по-французски. Певчих было человек 6, но, должно быть, не все русские, потому что они, например, слова алилуйя пели алилуия, как-то особенно мягко, не по-русски, а уж чересчур нежно. Священник служил хорошо; во время обедни набралось довольно много русских, особенно мне не понравились тут три барышни русские, какие-то особенно грязные, в очень бесвкусных костюмах. Надо заметить, что русские за границей, если богатые, то одеваются очень со вкусом, а если среднего состояния, то непременно как-то особенно нелепо оденутся. Это я замечала в Дрездене, в Бадене и вот видела здесь. Особенно мне гадкой показалась маленькая девушка с черными глазками, с довольно заметными усиками, которая как-то особенно хихикала и всех рассматривала, так бы, кажется, и выпроводила ее вон. Пришел какой-то отец с дочкой и двумя небольшими сыновьями, очень хорошенькими мальчиками, очень милыми и скромно одетыми, и которые отлично стояли за обедней, мне это чрезвычайно понравилось. Я не люблю, когда дети шалят в церкви. Приехали еще муж с женой и тоже трое детей, жена мне чрезвычайно как понравилась, я редко видела такое прекрасное доброе, как у нее, лицо. Был тут также один какой-то господин, почти лысый, с кр[аше]ными волосами, которые он как-то старательно зачесал на голове, который при каждом звуке отворяющейся двери оборачивался и смотрел глазом, вооруженным одним стеклышком. Этот господин мне ужасно как не понравился, ему все как-то не терпелось стоять на месте. Конечно, ожидание его оправдалось, пришла, должно быть, его жена, очень похожая на него и, следовательно, чрезвычайно гадкая. Около меня стоял какой-то господин, еще не старый, но с ужасно страшным лицом, каким-то особенно зверским, такие люди обыкновенно очень добры, как нарочно, будто бы в противоположность своему лицу. У него были довольно редкие волосы, но коричневые, и он их как-то особенно взбивал поминутно. Обедня мне очень понравилась, и я с удовольствием помолилась. Я была уверена, что непременно сегодня же получу от мамы письмо. После обедни я довольно скоро вышла из церкви и поспешила домой. По дороге я заходила в J <не расшифровано> и здесь спросила, чтобы они мне показали те евангелия, про которые они публиковали, спросили за них они 30 франков, но я бы, кажется, не купила, потому что <не расшифровано> нехороши, а это в евангелии главное.

Домой я пришла, Федя еще был за чаем и расспрашивал меня о церкви. Потом он несколько времени работал и пошел обедать, а так как я обедаю сегодня дома, то я и сидела дома, и не помню, что делала после обеда. Прочитав газеты, Федя пришел, чтобы взять меня и пойти вместе на почту, узнать, не пришло ли мне письмо. Я была очень уверена, что непременно или сегодня, или непременно завтра получу от мамы письмо. Это так и случилось. Мама прислала письмо, но на этот раз не франковала, и мне было несколько досадно, что это случилось при Феде, он как-то особенно не любит, когда нам приходится платить за нефранкованные письма. Я распечатала тут и почитала письмо, и прочитала его поскорее, чтобы знать, отчего она так долго не писала. Мама, видно, сердится и на меня, и на Федю; положим, что ее неудовольствие на нас даже очень справедливо, потому что ведь мы ее заставляем платить проценты за салоп, пальто, билеты и прочие вещи. Положим, что ей больно, что Федя больше заботится о невестке, чем обо мне, но мне все-таки было тоже больно, что она сердится, потому что мне никак бы не хотелось, чтобы мама была моим или Фединым врагом. Все ее письмо было наполнено жалобами на то, что Федя платит за их квартиру. Правду, и мне это неприятно, потому что у нас у самих есть долги, но что же ведь делать, ведь того переменить нельзя; письмо ее для меня было больно, потому что ведь что же она мне это пишет, разве я могу что-нибудь тут сделать, как-нибудь это переменить, ведь я решительно ничего тут не могу сделать, так зачем же мне напоминать об этом. Федя ждал все время, когда я прочитаю письмо, и по дороге спросил, отчего мама не писала. Я отвечала, что будто бы она была больна, и что она пишет, что, вероятно, пришлет нам деньги. Мама писала, что будто бы Аполлон Николаевич хотел попросить для нас деньги из Литературного фонда; Федя сказал, что это пуст[ое] и что даже ему самому не хотелось бы, чтобы это было так сделано. Потом вечером я легла спать, Федя меня разбудил эдак часов в половине 11-го и, очень недовольный тем, что я так долго сплю, просил сейчас лечь и раздеться. Я спросонья почему-то так сильно на него рассердилась, что ужасно начала бранить его, зачем он меня разбудил, зачем не дает спать и вообще у нас вышла удивительно глупая сцена; Федя уж начал ходить шибкими шагами по комнате и уж через несколько минут, вероятно, начал бы говорить о своей несчастной жизни, я тоже легла в постель и сильно с ним разбранилась, но потом расхохоталась, совершенно проснувшись, уговаривала, что ссориться чрезвычайно как глупо. Вот я и подозвала его и сказала, что у меня сердце начало сильно биться, и что я тогда только успокоюсь, когда мы с ним помиримся. Он сначала было не хотел подходить, но потом мы с ним через 10 минут были большие друзья, весь его гнев прошел, он сделался по-прежнему ласковый и добрый, и мы тут рассмеялись, как мы могли сердиться друг на друга. Я его в шутку выбранила, как он мог принять так к сердцу слова сонной бабы. Так что через несколько времени, когда я заснула, то мы расстались с ним страшными друзьями, и когда Федя пришел прощаться и я ему напомнила нашу ссору, то он отвечал, что он даже и не помнит, чтобы у нас была какая-нибудь ссора. Теперь я припомню этот же день в прошлом году.

28 октября 1866

В этот день я тоже была у Феди, чтобы писать, мы в это время уже доканчивали нашу повесть и очень спешили, так что мне пришлось у него пробыть часов до 4 вечера, все диктуя. За все это время мы особенно с ним подружились, мы иногда, впрочем, не так много диктовали, как говорили, он мне много рассказывал о своей жизни прежде, расспрашивал меня, как я живу, кто мне нравится, отчего я не иду замуж, мы много [спорили], и я чрезвычайно как весело и счастливо проводила время. Он меня несколько раз называл голубчиком, милой Анной Григорьевной, и мне такие слова были донельзя приятны, и каждый раз, когда я приносила к нему несколько новых исписанных листков, он клал их в большую тетрадь на столе и спрашивал меня потом: "Как вы думаете, а мы поспеем или нет?" Я его уверяла, что, вероятно, поспеем, чтобы он только не горевал, что нам остается еще довольно дней и что, по моему мнению, мы наверно успеем все сделать. Как-то он мне сказал, что это будет ужасно как жаль, что после нам не придется больше нигде увидеться, потому что где же он меня увидит? Я отвечала: "Приезжайте к нам". Он отвечал, что очень рад, что я приглашаю его, и он непременно воспользуется случаем, чтобы приехать ко мне. Он сейчас спросил мой адрес, и прибавил, что адрес тем более ему нужен, потому что я могу заболеть или что-нибудь со мной сделается и я не приду, а он, между тем, даже моего и адреса не знает. Я ему сказала, и он записал его в своей синей тетрадке. Сказал, что у него есть такая тетрадь для записывания адресов, но потому-то он в нее и не записывает, потому что она для того предназначена, этот адрес цел и до сих пор у него в синей книжке126. Я помню, он всегда один; когда я к нему приходила, то он иногда продолжал еще писать, но потом обыкновенно шел ко мне навстречу. Тут я стала замечать, что при моих быстрых и маленьких шажках, как он их называл, он вставал поскорей с места и встречал меня: иногда я замечала, что у него кусок яйца на лице, когда я войду. Глаз у него начинал поправляться, но все еще по-прежнему был расширен, и при моем приходе он постоянно начинал мазать глаз кисточкой, как будто бы без меня того сделать не мог. Меня это ужасно забавляло. Он говорил, что по окончании романа обещал устроить обед для своих приятелей и что он думает, что я, вероятно, не откажусь также присутствовать на его обеде, и спросил, обедала ли я когда-нибудь в ресторане, я отвечала, что нет, но что, вероятно, буду у него. Сама же я решилась наверно не быть, потому что ведь в самом деле это было бы очень дурно, если бы я на это согласилась.

В этот день у меня было назначено собраться нашей знакомой молодежи. Саша все хлопотал и убеждал меня назначить когда-нибудь вечерок, я обещала, и вот этот день, суббота, был выбран для того, чтобы ему быть. Я даже обещала, что на моем вечере будет дьяконовский Сигоссо. Вышла я от Феди часу в 4-м, зашла за колбасой и пирожками у Иванова на Мещанской и отправилась к Александре Ивановне Ивановой, которую хотела взять с собой, потому что до сих пор еще не известила, чтобы она была у меня. Когда я пришла к ней, она спала, но я сейчас разбудила ее и уговорила ехать со мной, хотя она и не соглашалась, уверяла, что она не в духе, но так как мне очень нужны были дамы, то я все-таки кое-как сумела уговорить ее ехать со мной. Она оделась в свое синее платье из плюша, которое находила чрезвычайно хорошим, и мы отправились, но по дороге она мне решительно надоела. Она ужасная трусиха и убеждала извозчика ехать как можно тише, потому что она ужасно как боялась, чтобы ей не свалиться. Мне же хотелось быть как можно скорей дома, потому что надо было переодеться до гостей, да к тому же надо было кое в чем и распорядиться. Наконец, мы кое-как доехали, я поспешила наверх и застала у себя уж Машу Андрееву и Марию Ганецкую, которые довольно долго меня ждали. Ганецкая была у меня всего в первый раз; пригласила я ее через Рязанцева, он раз пришел к ним, и так как дороги ко мне не знала, то ее вызвался проводить ко мне один Сашин товарищ, фамилии теперь не помню. Я сейчас переоделась в свое хорошее пикейное платье, белое с синими цветочками, и мы уселись в зале, ожидая прихода других гостей. По справедливости, было довольно скучно <не расшифровано>, там были девушки, рассказывали о разных разностях и рассматривали альбом. Наконец, пришел Саша и привел Мялицына и Сенько. Тут общество наше несколько оживилось, потом пришел Рязанцев; но, не знаю. у нас решительно не было весело, и все, конечно, говорили - от того, что я была невыносимо скучна. Мне все казалось, что гостям моим скучно, и я все хлопотала как бы так устроить, чтобы им было повеселей, а от этой заботы только печалилась и заботила всех. После мне говорили, что я была в этот день ужасно какая сердитая, как будто бы я созвала гостей, да и не рада была им, будто бы злилась, что они пришли ко мне. Начались у нас игры, все были веселы, особенно Саша, который из себя выходил, чтобы занимать гостей, очень [старался?], но все это, как мне казалось, было довольно скучно. В середине вечера пришел наш новый пристав Александр Сергеевич { Вставлено сверху обычным письмом: Дементьев.}, фамилию опять забыла; он окончательно испортил вечер. Он был в этот день необыкновенно серьезен, так что я решительно не знала, что с ним такое заговорить, других гостей он не знал, и хотя я им всем представила его, но это нисколько не помогло. В игры он не играл, какой-то уж слишком серьезный, так что еще больше поддержал невеселое расположение нашего общества. Он мне сказал, что у него там какие-то неприятные обстоятельства, потом толковал маме, что он болен, что у него грудь болит, мне все это показалось очень странным; ну, зачем же человек в печальном настроении духа, да еще больной, задерживается в обществе, когда он знает, что всех может заразить скукой. Наконец он ушел и этим меня ужасно как облегчил. Вообще, как я сказала, вечер прошел ни шатко, ни валко, Ганецкая уверяла, ей было очень весело, но, мне кажется, это только потому, что тут был Рязанцев, который, как известно, ее кумир, ну, а, следовательно, тут при солнце все хорошо. Потом последовали всякие игры, которые сменяются ужасными несчастьями: именно, каждый гость сделал хотя какую-нибудь неловкость и что-нибудь сломал. Так, когда мы перебегали с места на место, Андреева поставила мне стул на мое пикейное платье, и когда я побежала, то платье разорвалось. Потом Ганецкая свалила тумбу, на которой стояла красная лампада, очень старинная вещь, [дорогая?] вовсе не по ценности, а потому, что так давно у нас была. Потом свалили несколько горшков цветов, одним словом, сделали ужасно много изъяну. Рязанцев или Саша, хорошенько не помню, сломали стул, т. е. таким образом, что у него отвалилась спинка, потом еще что-то, так что просто этот день был ужасно убыточный, удовольствия мало, а хлопот и беспокойства много, так что моя бедная мамочка ужасно на меня сердилась, а пуще всего на Андрееву, которую обвиняла, будто бы она нарочно разорвала мое платье. Наконец все разошлись, Саша пошел провожать Александру Ивановну Иванову, а Ганецкая и Маша Андреева остались у меня ночевать. Потом, после ухода гостей, пили в зале оставшееся пиво, кажется, две бутылки, и так много хохотали, как никогда, так что это было решительно единственно веселое время всего нашего вечера. Потом Андреева и Ганецкая легли в моей спальне и мы долго разговаривали о всех гостях наших. Тут Ганецкая как-то объявила, что она влюблена была чуть ли не 24 раза, сначала в студента, потом в чиновника, потом в моряка, одним словом, ужасно какая пылкая девушка. Мне скоро наскучило слушать их разговоры о разных разностях, я отправилась в другую комнату и скоро заснула, несмотря на то, что там было ужасно как холодно. Так окончился день, полный хлопот, беспокойства и ужасной для меня скуки.

Понедельник, 11 <ноября>/ 30 <октября>

Сегодня день рождения Феди, хотя он это совершенно забыл. Я встала сегодня довольно рано для того, чтобы иметь время пойти и купить ему пирог. Я заметила, что он чрезвычайно как любит сладкий пирог за чаем вечером и потом утром за кофе. Вот мне и хотелось теперь сделать ему этот небольшой подарок. Я забыла сказать, что в субботу я ходила в магазин, чтобы отыскать ему подарок и выбрала бронзовую папи<росни>цу в форме кадочки, на то, чтобы уж важ<ная>, но вместе с тем довольно красив<ой> <золоченой?> бронзы, я думала, что такая вещь может стоить не больше 4 франков, но оказалось, что стоит 9, потому что он уверял, что это золочение не парижское, которое скоро сходит, а венское, которое будто бы целый век продержится. Я все-таки выторговала у него 1 франк и отдала ему 8 франков. Было у меня еще намерение купить ему кашемиру на кашне, но так как я еще тогда не знала, получим ли мы деньги от Каткова или нет, то тратить деньги мне вовсе не хотелось, а то они бы вышли, а потом я бы и не знала, какие деньги дать под видом залога белья. Тут я смотрела разные резные коробочки, одна, довольно большая, из черного резного дерева с небольшой живописью в середине, стоит 10 франков, но вероятно, ее отдадут за меньше; она очень удобна для писем, я бы с удовольствием приобрела себе такую. Потом он показал мне полочку для книг с 2 <отделениями?), стоит 14 франков, и несколько полочек для писем - 8 франков. Вообще я очень жалела, что у меня нет денег, я бы непременно несколько таких вещей купила и для себя, и для Вани.