Мы жили в деревне. К нам приехала гостить молоденькая и хорошенькая кузина. Было уже около часа ночи, ночи темной, но теплой и прекрасной. Мы спали в одной комнате. Не знаю, почему я не могла уснуть, обращаюсь к ней, -- не хочешь ли погулять, Соня? (У нас дают имя по умершим, и мы прозваны по нашей общей прабабушке). Мигом, чтобы не беспокоить людей, мы взяли простыню, я спустилась в сад, как знакомая с местностью, отыскала стоящую возле лестницу, она по ней сошла, мы отправились в конюшню, разбудили кучера, послали его за сыном помещика, у которого наняли дачу, Головача, и за моим двоюродным братом, те тотчас пришли, нам дали какие-то полушубки, и мы отправились гулять, затем залезли в какое-то болото, едва нас вытащили, но вот я, шедшая под руку с молодым Головачом, придумала теперь непременно качаться, моя кузина противилась, ей будто от этого тошнит, наконец согласилась, и мы направились к качели. Качель построена в ужасно густой липовой аллее, где днем темно, не то что ночью, и я с Эдуардом Игнатьичем (имя человека) стали, чтоб раскачивать их, как моя кузина отказывается качаться. Она остается сидеть, а я страшно высоко качаюсь, вдруг, я не знаю, что ее дернуло перебежать дорогу; мы ее движений не видели, по темноте, так же, как и она наши, вдруг страшный крик, но удержать качель нет возможности, крик еще страшнейший, мы соскакиваем на лету с качели, подходим иль бежим к тому месту, где раздается крик, там сидит кузина моя и быстро разбрасывает прическу, на вопрос, что случилось, отвечает, что она хотела перебежать дорогу и попробовать собрать в темноте крыжовник, но качель ударила ее по голове и опрокинула, впрочем, ей не очень больно, просила меня не беспокоиться, так как она часто падает совсем с качели, но что это ничего. Посидели мы еще, затем тем же способом возвратились { Было: зашли} обратно в дом, улеглись, но Соня говорит, что у нее голова ужасно болит, к утру, вероятно, пройдет, я ей приложила холодную воду, потом я легла и сейчас же уснула. Вдруг я слышу, кто-то говорит, но совершенно незнакомым голосом. Я сейчас соскочила, зажгла свечку и вижу моя кузина в страшном бреду, говорит она со своим отцом, говорит кому-то, что любит его, а кого-то терпеть не может. Я разбудила горничную, написала записочку к доктору и послала человека верхом; было уже совсем светло, когда я возвратилась, она меня не узнавала. Можете себе представить мое положение, одна мысль, что она милая, молоденькая умрет и еще по моей милости, сводила меня с ума. До приезда доктора ничего не изменилось, он приехал в 10 ч<асов>. Доктор осмотрел ее, сказал, что пока это нервная горячка, а может быть, и воспаление мозга, во всяком случае это очень опасная вещь, и что если она останется жива, то будет помешанная или идиотка. Я твердила нет, неправда, не может быть, не может быть. При взгляде на ее бледное личико, на страдание, выражавшееся в прекрасных глазах, всякому стало бы ужасно больно и жаль ее, не то что мне. Я была в полном отчаянии, не отходила ни на минуту, при мысли, что она умрет, я все думала, что так как я уже жить не могу, то уйду в монастырь, но ведь у нас нет монастырей, ну так сделаюсь на всю свою жизнь сестрой милосердия, но что думать обо мне, когда она умирает, и жизнью не могу купить ее жизнь.
Наконец на 3-ью ночь { Было: день} около 3-х часов я лежала на земле возле нее, положив к ней на постель голову, она бредила опять о своем папаше, о Рудермане, студенте Бреславльского университета, говорила с ними: "Komm' her, ich liebe dich, Heinrich, du sollst hier bleiben". {"Подойди сюда, я люблю тебя, Генрих, побудь здесь" (нем.). } Я встала, приложила ей под руку термометр, чтоб знать, какого { Было: сколько} градуса жар, как вдруг она совершенно тихо заговорила; я страшно зарыдала, мне почему-то показалось, что она умирает, но она открыла глаза и сказала: "Сара! Рудерман и папаша приехали?
-- Нет, дорогая.
-- Так я спать хочу".
Я уснула в ту же минуту, в том же положении, в первый раз после того вечера безмятежным сном уснула. Часа через 3 я встала, а она еще нет, вышла, села возле той комнаты, чтоб никто не мешал ей, потом она проснулась, была очень слаба, но узнавала всех, скоро приехал доктор, прописал что-то и велел завтра в 5 часов взять ее в город. Этот день она все лежала с закрытыми глазами, в 5 часов утра я ее { Было: с ней} увезла в город, пригласила на следующий день нескольких лучших докторов, она скоро стала поправляться и теперь, или лучше еще неделю тому назад, она уже была совсем здорова.
Не знаю, что со мной сделалось потом, но я до того хотела сделаться сестрой милосердия, что это сделалось моей "idée fixe". Ночью, днем, мне постоянно казалось, что люди смотрят на меня с презрением за то, что не сестра милосердия. Я совершенно забыла, что евреек не принимают (как это дико!), но я не могла забыть, что дала папаше слово и ждала его приезда, чтоб взять его обратно, я уже было пошла к m-me Корба, как к старшей сестре милосердия,2 но там на дворе встретила жену доктора Лидема, ушедшего вместе с нашей дивизией за Дунай, и от нее узнала, что верно евреек не принимают. Не желая прямо в лицо получить отказ, я пошла домой, поиграла на фортепиано, почитала -- и странно! -- я уснула перед обедом, спала до вечера и встала совершенно спокойная: "они не хотят и не надо". Только назавтра я вспомнила, что не виноваты же бедные раненые, которым так нужна помощь.
Извините, милый Федор Михайлович, что я так распространяюсь, но на меня нашел такой стих, а ведь это не часто с человеком случается.
Благодарю за предупредительность. Не спешила деньгами потому, что думала, для Вас безразлично будет получить 5 р<ублей> неделей раньше или позже.3
Теперь о Вашем письме, я уже могу совершенно спокойно говорить о нем. Во-первых, Ваша резкость ничем не мотивирована. Я с жиру бешусь. Почему Вы это думаете? Потому что я не пишу причину, заставившую меня желать во что бы то ни стало уехать из дому, а я ее не пишу по причине моей гордости, я не хочу жаловаться, да и вообще каждый желает быть -- lieber beneidet als bemitleidet, {"охотнее в положении, вызывающим зависть, нежели сострадание" (нем.). } но Вы меня вынуждаете, так знайте, что у меня есть очень веские причины, из-за которых я терпеть не могу своего дома, хотя ужасно люблю каждого члена отдельно и в особенности папашу, он очень честный человек, но его никогда нет дома, да и некогда ему, сойтись же с кем-нибудь в доме нет человеческой возможности, мечта родителей выдать меня за богача никогда не осуществится, дело в том, что им решительно все равно, кто бы он ни был; я терпеть не могу этого общества, где постоянно только играют в карты, я не дружна ни с одной девушкой высшего еврейского круга, никогда к ним не хожу, а когда они приходят ко мне, то мне всегда скучно, впрочем, это все мелочь, говорить об этом не стоит. Можно себе составить внутренний мир и довольствоваться этим. Я так и сделала. Я сама много читаю, занимаюсь, и вдруг Вы мне пишете, что я не развита и { Д а лее было: необра<зованна>} Я это отрицаю, во всяком случае я развитее большого числа студентов, с которыми мне пришлось встречаться, конечно развитие понятие относительное, и я вовсе не говорю, что мне не нужно еще развиваться и развиваться, но чтоб я была абсолютно не развита, я совершенно отрицаю.
Вы это заключаете из двух книжек, которые Вы мне дали читать "и которые или вовсе не произвели на меня впечатление, или -- недостаточное". Помнится я взяла у Вас "Записки Екатерины" и "Европу и Россию" Данилевского.4 Записки Екатерины были для меня вещью не новой, я читала "Die Kaiserin Katharina die II" {"Императрица Екатерина II" (нем.). } Иоганна Шерра, да и еще множество вещей, относящихся к эпохе Екатерины, все что касается характера Екатерины, тогдашнего управления России, Елизаветы Петровны и других личностей, имевших влияние на судьбу русского народа, я очень хорошо сохранила в памяти, что же касается до книги Данилевского, то та произвела на меня очень сильное впечатление, говорить Вам об этом для меня было невозможно.