Его необыкновенно веселое расположение духа, разумеется, тотчас же возбудило в некоторых из нашей партии негодование, даже принято было чуть не за обиду.

— Завыл! — с укоризною проговорил один арестант, до которого, впрочем, вовсе не касалось дело.

— Одна была песня у волка, и ту перенял, туляк! — заметил другой, из мрачных, хохлацким выговором.

— Я-то, положим, туляк, — немедленно возразил Скуратов, — а вы в вашей Полтаве галушкой подавились.

— Ври! Сам-то что едал! Лаптем щи хлебал.

— А теперь словно черт ядрами кормит, — прибавил третий.

— Я и вправду, братцы, изнеженный человек, — отвечал с легким вздохом Скуратов, как будто раскаиваясь в своей изнеженности и обращаясь ко всем вообще и ни к кому в особенности, — с самого сызмалетства на черносливе да на пампрусских булках испытан (то есть воспитан. Скуратов нарочно коверкал слова), родимые же братцы мои и теперь еще в Москве свою лавку имеют, в прохожем ряду ветром торгуют, купцы богатеющие.

— А ты чем торговал?

— А по разным качествам и мы происходили. Вот тогда-то, братцы, и получил я первые двести…

— Неужто рублей! — подхватил один любопытный, даже вздрогнув, услышав про такие деньги.