Драгоун коротко и злобно рассмеялся;

— Нас голыми руками не возьмешь!

Продолжать разговор теперь не стоило. Она отвернулась от кулака и направилась наискосок через темную площадь к своей хате. Она чувствовала, как пылают ее щеки, как в жилах забурлила кровь; нужно, нужно ненавидеть, если человек хочет любить по-настоящему.

Молнией блеснуло воспоминание о том, что было в то время, когда ей не исполнилось и семнадцати и она впервые пришла в Непршейов невестой каменотеса, которого выгнали с работы. Она выросла в рабочем квартале, в бедности, полной солидарности, где товарищ поддерживал товарища, где жены шахтеров делились даже солью для водянистой похлебки:

«Вот возьми, занеси Карасковой, — говаривала ее мать, если приносила с поденщины какую-нибудь лишнюю краюшку хлеба, — у нас все равно зачерствеет, а у нее четыре сорванца!»

А в Непршейове в первый же день Власта наткнулась на богадельню для престарелых батраков, искалеченных работой, отощавших от голода и напоминающих живые скелеты.

— Проклятые дармоеды! — ругались кулаки, — чорт навязал их нам на шею, какая досада, что они имеют право жить именно здесь, в Непршейове.

Она увидела и сироток, которых содержала непршейовская община: девочек, головы которых были усыпаны струпьями и гнидами и разодраны в кровь, нечесаных и немытых мальчиков, заросших грязью, как деревья лишайником, увидела, как дети стояли, онемев от страха, на пороге у кулаков, часами ожидая, не подаст ли им кто-нибудь кусок хлеба или вареную картофелину.

— Шляются тут стаями! Только почтенных людей объедают! — кричали богачки и, если удавалось, тыкали что есть силы под ребро картофелиной или били ребенка по лицу хлебной коркой.

— Так вот вы как заправляли, кулачье! — кричит ненависть в душе Власты Лойиновой, и сердце ее сжимается от ужаса при мысли, что дети ее тоже могли бы так стоять на пороге кулацкой избы.