Мать улыбалась на его слова, не отрываясь от книжки, но, заметив, куда ушли его карие кругляшки, - "вишенки! вишенки! Вася, дай съем твои вишенки?" - строго сдерживала его:

- Пойдешь в угол, если будешь глаза заводить! И не возьму к бабушке. Не смей!

В угол - было не страшно, не очень страшно, только бы не в зале, где пусто и в углах - зелень, сИрень и нечисть, - но "не возьму к бабушке" - это было так страшно, что брат сразу останавливал зрачки посередине, будто они застыли у него, и около "вишенок" делалось что-то мокро.

Но мама опять смотрела в книжку:

- Что не припомню, то не припомню: сколько тетушка просила шафрану, фунт ли, два ли?

Шафран не продавался в моей лавке; я равнодушно молчал и подбрасывал, подхватывая в горсть, толстое и крепкое, как маленький арбуз, яблоко, которое мне подарили в фруктовой лавке.

- Переели сегодня яблок, - замечала мать. - Это не игрушка. Или убери на послезавтра, или съешь сегодня. А завтра нельзя есть.

- А почему? - спрашивал брат. Я знал, почему нельзя, но молчал, потому что мне хотелось еще раз услыхать все. От этого рассказа всегда возникала жалость на сердце, а жалеть так сладко, и так грустно замирает тогда сердце. Я уже знал эту сладость и грусть, хотя и не знал, что это называется сладостью и грустью.

- Завтра у бабушки спроси.

- Нет, мама, скажите.