-- К чему он приходит? -- Пусть поскользнется на улице и сломает себе ногу... обе ноги...

Я увидел, что большой волосатый палец остановился, слегка согнулся, и желтый, низко обрезанный ноготь как будто не был уж таким крепким.

-- Может быть он умер? -- испугался я и быстро взглянул на учителя. Я встретил его удивленный, слегка встревоженный взгляд:

-- Что с тобою? Что ты там шепчешь? -- спросил он.

Мне стало жгуче-стыдно. "Он тоже был маленьким!" -- сквозь внутренние иглистые слезы подумал я с жестоким укором себе. Задачу я быстро сообразил и решил.

...Зимою был день рождения учителя. В этот день мы не занимались, а читали "Сорочинскую ярмарку" Гоголя. Кажется, это первая книга, которую я прочел. Помню глянцевитую бумагу, шрифт, иллюстрации и на желтенькой обложке портрет Гоголя...

Вижу сейчас себя, сидящего на стуле, мои ноги не доходят до земли, вижу учителя и боковым зрением -- потому что нагнулся над книгой -- окно с двойным переплетом рам. Ничего не случилось, никакого потрясения, в чем обычно нуждается память для того, чтобы закрепить момент. Но теперь, когда задумаюсь, мне представляется, что я как бы нагнулся над мальчуганом -- над самим собою, каким был двадцать лет назад -- и из-за его плеча могу читать крупный милый шрифт на глянцевитой бумаге. Так, мы втроем в комнате: учитель и два я, разделенные двадцатилетним промежутком. Сидят они там уже долго, долго и никогда не умрут -- хотя в этой комнате давно живут другие, потолок опустился, все в ней старо, хмуро. А я -- третий, здесь сидящий, медленно пропускаю перед собою эту картину, и, как на экране кинематографа, она тихо уплывает. Те двое -- призраки моего "я" остаются там, окутанные туманом, но неподвижные. А я, здешний, теперешний, медленно состарюсь и исчезну. Только прошедшее реально...

После чтения учитель сказал матери, что пригласил меня к себе. Это случилось впервые. До сих пор я ни разу не подумал о том, как и где он живет, и эта мысль тихим укором ударила меня против сердца. Только сравнительно недавно оставили меня эти тихие удары совести, укоры в том, что я не задумывался над жизнью того или другого. Иногда я горько говорю себе: "Все равно. Мне уж не отмыться"... Но я знаю один из путей спасения: это -- думать над существованием других людей, мысленно с ними жить, мысленно сопровождать их в мелочах, издали входить с ними в комнаты, садиться за их стол... Я это знаю совсем твердо и молчу.

Учитель жил на кузнице, за рекой. Тогда эта река казалась мне мощной н значительной. Теперь она грязная, узенькая, фабрики отводят в нее свои отбросы. У кузнеца рядом сдавалась комната, и там жил мой учитель. Вероятно, тут было нечто идейное, потому что в городе, конечно, могло бы найтись более удобное помещение, чем то, которое находилось рядом с беспокойной грохочущей кузницей. В узенькой с дощатыми стенами комнате стояла низкая железная, в середине прогибавшаяся кровать. Я тотчас решил впоследствии поселиться непременно в такой же именно комнате. И странно: тут же внутренне -- осудил моего учителя; я слил себя будущего с ним теперешним и, став со стороны, презирал его ( = себя) за то, что стены комнаты были дощатые, а не оклеенные обоями.

Отдаленно, краешком сердца я ждал угощения: конфет, пирожных, но стол был гол, прибран, на нем горкой лежали безотрадные книги. Этот голый стол и безотрадные книги, которые все надо было прочесть, исключали праздник, как суетный грех; при них все дни недели были одинаковы, без надежды на завтрашнее воскресение. Я почувствовал себя виноватым перед учителем.