Она не отвечает; шест уходит вниз; тихо звякают черные мокрые кольца цепи. Мне стыдно, что она не ответила, потому что в тени крыльца стоит просто-я - безбровый, низкорослый -- и глядит на меня-Рудина и думает то же, что и она: обидное, позорное для меня.

Ведро внизу плюхается о мягкую, черную, густую воду; слышно, как край его врезался, продрав поверхность, и -- сначала слабо, потом сильней -- широкой дугой стала вливаться бархатная жидкость. Ведро сделалось покойным, как тяжелый плод.

-- Идите лучше домой, барин, -- произносит она, не взглядывая.

В движениях ее голых рук, в сгибе спины я чувствую враждебность.

-- Марианна, -- говорю я: -- вы не должны про меня так думать. Я не хочу вас обидеть. Я вижу, как вам тяжело. Может быть, вы незаконная дочь графа... Не знаю, откуда берется смелость. Я из тени наблюдаю за этим безбровым мальчиком: он берет ее за руку и смотрит прямо в глаза.

-- Вы не должны так думать. Вы хорошая девушка. Я хочу быть другом всех, кто работает.

-- Барин, -- произносит она: -- Как же? Бариночек...

Я глажу ее волосы и вдруг -- не знаю -- целую. Она верит мне. Я сливаюсь с тем высоким, строгим, умным, и уже нет Рудина и нет другого. Я единственный. Я касаюсь ее теплых шершавых рук, обхвативших скользкий шест; мы вытаскиваем тяжелое покойное ведро; не двигаясь, поднимаемся, поднимаемся...

Она ушла, -- теперь я сладкий раб! Кругом от луны все так молочно-лилово, что уж совсем не веришь. Из зева водосточной трубы через большие промежутки времени падают капли... Странно: ведь небо совершенно чисто.

Я сижу на крыльце, как прежде, но уже не пою. Сзади отворяется дверь, врывается полоса желтоватого, чужого света; мать подозрительно и недовольно кричит на меня: