Она знала. Она подняла голову с подушки, когда мы вошли в комнату. Ее волосы были растрепаны; она была в белой ночной кофте, как тогда, в детстве. На стульях лежали юбки. Я подумал о той великой красоте женской молодости, которую сейчас видел, чувствовал, и об этом измятом, изношенном, брошенном на старый стул платье... Мне начинало сниться наяву.
-- Где вы были? -- спросила мать: -- Я не знала, что и подумать.
Ее черные красивые глаза повернулись к нам.
Я ждал колких слов и резких упреков.
-- Она все испортит, к чему ни прикоснется, -- со страстной злобой сквозь начинающиеся сны подумал кто-то за меня.
За окном уже светило солнце -- бледное, белое, еще не золотое. Занавеси на окнах были старые, заштопанные.
Странно, что мать ничего не сказала. Ничего. Она смотрела на нас не с холодной строгостью, как всегда, а печальная, грустно-старая с растрепанными, теперь не густыми волосами.
Смерть Юрия
Юрий уезжал в Петербург. Поезд уходил на рассвете, и уже с вечера я думал, что Юрию придется со всеми нами целоваться; это казалось очень сложным и тягостным делом. Я нервно волновался, ожидая утра; немного походило на то, как я ждал 12 декабря -- годовщину смерти отца. Вероятно, мать приготовила для Юрия какой-то сюрприз, потому что она в другой комнате мягко шуршала папиросной бумагой. До сих пор белая папиросная бумага мне кажется праздничной и доброй; это оттого, что редкие подарки, которые мы получали, всегда почти были завернуты в белую папиросную бумагу.
Встали мы очень рано -- часа за три до поезда. Я проснулся от странных звуков: Юрия рвало. Я никак не ожидал такого утра и удивленно спросил: -- Ты болен?