— Продолжайте, я еще ничего не знаю. Когда вы окончите свой рассказ, мы — бог и я — рассудим вас.
— О отец мой! — продолжал палач, не открывая глаз, словно он боялся увидеть что-то страшное. — Этот ужас, который я не в силах победить, усиливается во мне в особенности ночью и на воде. Мне кажется, что рука моя тяжелеет, будто я держу топор; что вода окрашивается кровью; что все звуки природы — шелест деревьев, шум ветра, плеск волн — сливаются в плачущий, страшный, отчаянный голос, который кричит мне: «Да свершится правосудие божье!»
— Бред, — прошептал монах, качая головой.
Палач открыл глаза, сделал усилие, чтобы повернуться к молодому человеку, и схватил его за руку.
— Бред! — повторил он. — Вы говорите: бред! О нет, потому что именно вечером я бросил ее тело в реку, потому что слова, которые шепчет мне совесть, — те самые слова, которые я повторял в своей гордыне. Будучи орудием человеческого правосудия, я возомнил себя орудием небесной справедливости.
— Но как это случилось? Расскажите же, — попросил монах.
— Однажды вечером ко мне явился человек и передал приказ. Я последовал за ним. Четверо других господ ждали меня. Я надел маску, и они увели меня с собой. Мы поехали. Я решил отказаться, если дело, которого от меня потребуют, окажется несправедливым. Проехали мы пять-шесть миль в угрюмом молчании, почти не обменявшись ни одним словом. Наконец они показали мне в окно небольшого домика на женщину, которая сидела у стола, облокотившись, и сказали мне: «Вот та, которую нужно казнить».
— Ужасно! — сказал монах. — И вы повиновались?
— Отец мой, она была чудовищем, а не женщиной. Говорят, она отравила своего второго мужа, пыталась убить своего деверя, бывшего среди этих людей. Она незадолго перед тем отравила одну молодую женщину, свою соперницу, а когда она жила в Англии, по ее проискам, говорят, был заколот любимец короля.
— Бекингэм! — воскликнул монах.