Морис не постигал, как можно попасть в художники, занимаясь окраской сафьяна. Несмотря на это, он принял предложение, последовал за Диксмером, прошел по мастерским и, войдя в отдельную рабочую комнату, увидел гражданина Морана за делом; на нем были очки с зелеными стеклами, рабочая куртка: он казался как нельзя более увлеченным процессом превращения в алый цвет грязно-белой бараньей шкуры. Рукава рубашки были засучены по локоть, а руки в пунцовой краске. Он всем сердцем и всей душой, как говорил Диксмер, был погружен в работу.

Моран кивнул молодому человеку.

-- Ну, гражданин Моран, -- спросил Диксмер, -- что мы скажем?

-- А то, что мы выручим сто тысяч ливров в год только благодаря этому способу крашения, -- сказал Моран. -- Но вот уже более недели, как я не сплю. Мне сожгло глаза кислотами.

Морис оставил Диксмера с Мораном и отправился к Женевьеве, думая про себя: "Надо сознаться, что можно одуреть от ремесла муниципала. Пробыв всего неделю в Тампле, сочтешь себя за аристократа, и сам выдашь себя как изменника. Добрый Диксмер! Благородный Моран! Очаровательная Женевьева! И я посмел их подозревать!"

Женевьева дожидалась Мориса с кроткой улыбкой, чтобы не оставить в нем даже следов подозрения, которые у него возникли. Она была, как всегда, мила, приветлива и очаровательна.

Истинное существование Мориса продолжалось лишь в те часы, которые эн проводил у Женевьевы. Остальное время его пожирала лихорадка, которую то всей справедливости можно бы назвать лихорадкой 93-го года, разделившей Париж на два лагеря и превратившей жизнь в ежечасную борьбу.

Около двенадцати часов Морис должен был, однако, оставить Женевьеву и возвратиться в Тампль.

В конце улицы Сент-Авуа он встретил Лорена, сменившегося с караула, тот, отделясь от своего отряда, подошел к Морису, на лице которого отражаюсь все еще счастье, которое вливало в его сердце присутствие Женевьевы.

-- А, -- сказал Лорен, дружески пожав руку своего друга.