Вторая же овца оказалась вздорной, сварливой скотиной. Если первая подбадривала меня, то эта только сбивала с толку оскорбительными репликами.

— Пло-о-о-хо, никуда-а-а не годи-и-и-тся! — комментировала она чуть ли не каждый мой удар. Сказать по правде, некоторые из ударов были просто великолепны, но она издевалась над ними из чистого упрямства, лишь бы досадить. Я это превосходно понимал.

Совершенно случайно, к моему сожалению, мяч попал хорошей овечке прямо в нос. На что паршивая овца рассмеялась — явно и недвусмысленно, хриплым, грубым смехом; и пока ее подруга ошарашенно смотрела в землю, не в силах от неожиданности сдвинуться с места, она впервые за всю игру сменила песню и заблеяла:

— Бра-а-а-во, отли-и-и-ично! Лу-у-у-учший удар за всю исто-о-о-рию спо-о-о-рта!

Много бы я дал, чтобы мяч попал в нее, а не в ту симпатичную овечку. Но так уж устроен мир: страдает всегда невинный.

На поле я пробыл дольше, чем предполагал, и, когда за мной пришла Этельберта и сказала, что уже половина восьмого и завтрак готов, я вспомнил, что еще не брился. Этельберта терпеть не может, когда я бреюсь наспех. Она опасается, что соседей мой вид может навести на мысль о покушении на самоубийство и по округе разнесется слух, что мы с ней не ладим. Кроме того, замечает она вскользь, у меня не та внешность, за которой можно не следить. В целом я был рад, что прощание с Этельбертой не затянется: иногда при расставании женщины плачут. Но детям на прощание я собирался дать пару наставлений, в частности, чтобы они не играли в крикет моими удочками; кроме того, я терпеть не могу опаздывать на поезд. В четверти мили от станции я нагнал Джорджа с Гаррисом — они тоже бежали. Мы шли с Гаррисом нос в нос, и он успел сообщить мне, что во всем виновата новая плита. Сегодня утром решили ее испытать, и, по неустановленной причине, она разметала почки по всей кухне и ошпарила кухарку. Когда вернется, сказал Гаррис, он ей задаст.

В поезд мы вскочили в последние секунды. Тяжело дыша, мы повалились на сиденья. По мере того как я все глубже анализировал события нынешнего утра, перед моими глазами все отчетливее вставал дядюшка Поджер, который двести пятьдесят дней в году ездил в город утренним поездом девять тридцать.

От дома дядюшки Поджера до станции было восемь минут ходьбы. Но дядюшка любил повторять:

— Выходить из дома надо за четверть часа и идти не спеша.

На самом деле он выходил за пять минут и бежал. Не знаю, почему, но в нашем пригороде так было принято. В то время в Илинге жило много солидных джентльменов из Сити — многие живут там и по сей день, — и всем им надо было поспеть на утренний поезд. Все они опаздывали, у всех в одной руке были черный портфель и газета, а в другой — зонт, последнюю четверть мили до станции они бежали — и в дождь, и при хорошей погоде.