При этом неслыханном откровении, оба боровшихся прекратили свои объятия, напоминавшие мне увёртки угрей, которых возят в тачках торговцы рыбой, ещё задыхаясь, не переставая рассматривать меня, как любопытного зверя, они оправлялись, как можно лучше, толкая свою рубашку и вязаную куртку в панталоны и встряхивая свою фуражку, ударяя ею по задней части тела, о которую они также трут спички. Может быть, они сочли меня за сумасшедшего? Разумеется, я их поразил. Я был одет не изысканно, но всё же слишком буржуазно. Развязные наблюдатели, какими они были, могли быстро определить мою личность. Было ли благоприятным для меня их изучение? Победил ли я их предубеждение, их хроническое презрение, всё, что волновало их, как самое незаметное дуновение ветра приводит в движение тополя? Они подходили ко мне осторожно, как собаки без хозяина, с которыми заговорили ласковым голосом. Смотря им в глаза, я пригласил их отправиться со мною в их любимый кабачок, чтобы, как я сказал, сойтись с ними ближе, за стаканом вина, и доказать им искренность моих чувств. После того, как они посоветовались между собою одну минутку, выбирая кабачок, так как подобных учреждений было достаточно в этих краях, они кончили тем, что указали мне один, на углу двух маленьких улиц. Я спросил можжевеловой водки, которую мы распили у конторки. При первой круговой рюмке мои весельчаки выказывали себя ещё осторожными, но лёд растаял, когда я спросил ещё водки. Значит, это было серьёзно? Я им доверял? Мы чокались, и самый высокий, тот, который над ними командовал, предложил сесть, чтобы удобнее было беседовать, и мы расселись, как старые приятели. Они быстро освоились со мною, охваченные этою потребностью выражения своих чувств и общения, которая характеризует самые низшие существа. Они наперерыв приближались ко мне, устраивались возле меня или напротив, держали свои локти, свои колена возле моих. Их дыхание щекотало мне затылок и уши. Языки развязались; они говорили почти все зараз, соперничая в оригинальных выходках, осыпая меня градом шуток, чтобы казаться интересными; они хотели бы открыться мне вполне, заставить меня понять их до глубины души, рассказать мне в двух словах всю свою жизнь. В отличие от буржуазных юношей и жеманных барышень, чувствовалось благородное желание симпатии и любви в их обращении и разговорах... Вскоре они уже позволяли себе по моему адресу такие эти вольности, которые постоянно прерывали их разговоры, и которые я одобрял, так как платил им тем же: они ощупывали у меня мускулы, ударяли меня по спине, пробовали сопротивление моих мускулов, и самый сильный из них опустил с такою настойчивостью свои два кулака на мои лопатки, что я даже закачался. Вообще, я держался ровно, и не казался им ни дьяволом, ни подлецом. Во всяком случае, у них было утешение по поводу главного: я не принадлежал к полиции. Их чутьё непременно предупредило бы их об этом.

Смотритель тюрьмы, сыщик, агент полиции и нравов имеют на своём лице какую-то неизгладимую черту, которая не обманывает никогда заинтересованных людей.

Одно время я подвергся настоящему допросу; эти бедняки изучали мою моральную и физическую сторону.

-- Чем занимаетесь вы, сударь?

Из какого-то остатка самолюбия, я не хотел признаться им, что бездельничаю, как они, и я выдал себя за журналиста. Журналист? Это им говорило немного.

-- Ну да, журналист, писатель!

-- Но ведь газета печатается, не пишется!

-- Как он глуп! Послушай, ты понимаешь...

И они дополняли мои слишком мудрёные объяснения, стараясь растолковать другим, что представляла собою эта редкая птица журналист. Каждый давал свои собственные объяснения. Когда это ему удавалось не более, чем другим, и он начинал что-то лепетать, "галерея" грубо заставляла его замолчать. Они кончили тем, что заговорили все сразу; они стучали ногами, толкались, громко кричали, прямо в лицо друг другу, и их мясистые части тела, возбуждаясь вместе с их словами, делали влажными их лохмотья и сообщали это их фланелевой нижней одежде, а оттуда всему воздуху. Эти притоки юной силы были сходны с запахом сочных деревьев.

-- Я знаю, я! Дайте мне сказать! -- прервал всех в самый разгар шума высокий парень, увлекающийся и нервный, хорошо сложенный, с красивой наружностью, с карими глазами, точно наделёнными золотыми блёстками, матовым цветом лица, красивыми усами, белокурыми волосами, которые он тщательно помадил, являвшийся типом "адониса предместий", страстного чувственника и доброго малого, без самодовольства, но всё же с каким-то жестоким и беспокойным оттенком в улыбке и взгляде.