Когда он снова появился за столом, умытый и подчистившийся, я старался вступить с ним в разговор. Он неохотно отвечал мне; но во время нашей следующей встречи он словно растаял, и мне удалось приручить его, когда он возвращался в коллэж. Я снова встретился с ним во время следующих каникул. Мальчик превратился в сильного юношу. Его наклонности совсем не изменились. Он избегал по-прежнему членов своей семьи и их знакомых, чтобы проводить всё время с кочегарами и фабричными магазинщиками. Из своего общества он не признавал никого, даже детей, своих сверстников.

Я был единственным "барином", с которым он был дружен. Горячность, с которой он восхвалял мне своих несчастных друзей, льстила моим политическим убеждениям, благосклонно допускавшим сближение капиталистов с наёмными людьми.

Вот несколько отрывков из дневника Лорана, в которых его симпатия к рабочим обозначается в сильно экзальтированных выражениях, но не переходящих границы и согласующихся достаточно хорошо с доводами, которые он мне приводил в то время:

"Я не перестаю наблюдать мостовщиков, занятых своим делом в течение двух дней под моими окнами. Я люблю музыку их трамбовок, мне дорог этот тембр. Они сами согласуют превосходно равномерность своих жестов с цветом своих лохмотьев и всем тем, что видно из их тела. Когда они нагибаются или стоят прямо, во время работы или отдыха, они всегда увлекают меня своею пластическою и простою неловкостью. Голубой оттенок их детских глаз, их коралловые влажные уста усиливают прелесть их загорелых лиц. Я наслаждаюсь движениями их поясницы, их откидыванием торса назад, замешательством их головных уборов, складками их "маронны" (так называют по-валлонски эти мостовщики, пришедшие из Суаньи и Кэна, занявшиеся в столице тем, что напоминает их родные каменоломни, свои одежды, цвет которых действительно напоминает цвет каштанов).

Обыкновенно, чтобы трамбовать, они идут по два. Сговорившись вдвоём, они плюют в ладони, схватывают трамбовки за ручки, точно проделывают что-то вроде салюта орудий, -- и вот они отправляются, согласуясь в своих жестах, толкутся на месте в такт, причём одна трамбовка падает снова, когда другая поднимается.

Иногда они вертятся, оборачиваются друг к другу спиной, удаляются на некоторое время, чтобы снова совершить ряд пируэтов, снова начинать друг против друга и приближаться тем же размеренным аллюром, под звонкий шаг их орудия. Можно было бы сказать, что это очень медленный танец, менуэт труда.

Имъ случается останавливаться, чтобы передохнуть и обменяться какими-нибудь пустяками, которым их улыбка придаёт невыразимую силу. Они отодвигают назад свой головной убор, останавливаются, опустив кулаки к бёдрам, или скрестив руки, немного раздвинув ноги, вытирая лоб краем руки или рукавом рубахи. Молодцы! Их пот наполняет воздух таким же благовонием, как сок сосны и красного дуба; это ладан приятной Богу службы! Какая молитва достойна их труда?

Вчера, на углу одной улицы, в центре города, я встретил чудесного молодого возчика. Он стоял на своей пустой телеге, держа в руке бич и верёвку, с таким видом, точно он правил на колеснице.

Он улыбался такой отважной улыбкой, как щёлкание его бича или ржание его лошади. Наконец, почему он улыбался? Светило солнце, жизнь для него казалась прекрасной. Этот мелкий рабочий заключал в своей радостной личности всё отражение, все свойства их профессии. Он являлся квинт-эссенцией своей корпорации. На следующем перекрёстке он повернул, исчез, щелкая бичом; он стоял на тряской телеге, с жадно открытым ртом, блестящими глазами, розовый и ароматный, поражая дерзостью и молодостью: Антиной, ставший возчиком! Иногда какой нибудь тряпичник или нищий заставляют меня сидеть дома; я хотел бы просить их навещать меня каждый день, стать как бы лакомством для моих глаз. Эти несчастные люди не подозревают о своей красоте. Никто не будет восторгаться ею, как я это делаю. Я скоро буду увлекаться только одним голосом. Уличный торговец, кричащий о своём песке, о своих вязанках хвороста и ракушках, взывающий о костях и тряпках для своей корзинки или котомки, скрывает в одной интонации все раздирательные душу звуки какого нибудь адажио. Эти голоса вбирают в себя трогательную сторону жизни, полной борьбы и нищеты.

Я помню, как одной летней ночью два молодца ходили взад и вперёд под моим окном и ссорились. Проснувшись внезапно и рассердившись, я вскочил, чтобы послать этих крикунов ко всем чертям. Когда я высунулся наружу, очарование ночи или скорее -- другое очарование, которое я сейчас же себе уяснил, помешали мне выступить. Я не стал разнимать моих двух ссорившихся молодцов; напротив, я прислушивался к ним. Они посылали друг-другу ругательства на языке, которого я не понимал и который без сомнения был фламандским, так как условный воровской язык всё же французский. Каким голосом они произносили эти ругательства! Не видя их, я принялся любить их, за их лирические голоса! Были ли это убийцы, спорившие о добыче, или два друга, соперники в любви? Один обвинял другого; последний горячо защищался. Могли ли они вступить в драку?