-- Боже мой, -- горячо молился он, -- поддержи меня в этих безмерных муках! Милосердный Отец, осени меня Твоей благодатью, ради Господа Христа, умершего для искупления мира! О, как очаровательны ее волосы! Как блестящи глаза! Как цветущи ее благоуханные уста! Увы, она не тронута! Не бежит сказать мне ласковое слово перед последней, ужасной разлукой! Она может спокойно и равнодушно смотреть на гибель Артемидора! Я горячо любил ее; она была бы моим счастьем, и я люблю ее еще, несмотря на ее позор! Цезарь, зачем помиловал ты меня тогда, когда я мог умереть, обладая ее любовью? Отец Небесный, спаси меня от этих мыслей! В руки Твои предаю дух мой, прими меня в среду избранных, ради Господа Иисуса, и уничтожь во мне воспоминание об этом часе, ибо иначе душа моя во веки не найдет себе покоя!

Он склонил голову и закрыл глаза, чтобы не видеть более родосску, уже оправившуюся от ужаса и снова погрузившуюся в восхищение своим агригентцем.

Рядом с отпущенником Флавия Сцевина поставлен был честолюбивый Никодим. Он был без чувств, когда рабы тащили его сюда. На его шесте была толстая перекладина, к которой его распростертые руки были пригвождены железными гвоздями, пробитыми сквозь ладони. Таким способом Тигеллин хотел отличить от остальных безумно дерзкого проповедника назарянства, к которому император питал особую ненависть.

Вопль Артемидора вывел несчастного из беспамятства.

Полный безумного ужаса посмотрел он на ряд шестов справа и слева и на роскошную оргию внизу: на цезаря рядом с победоносной Поппеей, на Тигеллина с влюбленной Хлорис; на фаворита Гелия с наглой Септимией, и на окружавших императорскую трибуну десять -- двенадцать пар, обнимавшихся и целовавшихся, забывая всякую скромность, как будто вместо желтовато-ясных сумерек их окутывала черная ночь.

Он видел десятки цветущих рабынь, с одним лишь газовым шарфом на бедрах, мелькавших среди друзей императора, держа в правой руке изящный кувшин с вином, а в левой чашу...

Он смотрел на венки, возложенные на умащенное головы, на роскошные гирлянды лоз, на пурпуровые розы.

С ужасом вдыхал он всю эту атмосферу чувственности и жестокости, поднимавшуюся из этой толпы, подобно одуряющим испарениям из греховной пучины Гоморры. И вдруг он разом постиг все величие и значение своего, некогда столь усердно поддерживаемого заблуждения.

Нет, этот противоречивый, ужасный, до основания выродившийся мир должен вполне сгнить, прежде чем почва его достаточно удобрится для Христовой жатвы. Покуда назарянство могло укрываться только под кровлями бедных и угнетенных, в каморках носильщиков трупов, среди матросов по ту сторону Тибра, в рабочих домах и между надсмотрщиками за рабами.

Человечество должно было возродиться и преобразиться снизу, а не с высоты престола, составлявшего только страшную вершину бессердечного, безнравственного, пустого общества.