В свою очередь, и сияющая добродетель Клариссы несет в себе черты фамильного порока семейства Гарлоу. Разве гордость, стоящая на страже черство-эгоистических интересов ее родных, не вдохновляет ее в борьбе за свою чистоту и духовную свободу? „Она — тоже одна из Гарлоу“, — эти слова недаром так часто повторяются в романе Ричардсона.
Эпистолярная форма давала Ричардсону возможность проследить неуловимые взаимопереходы добра и зла в тончайших движениях мысли и чувств его героев. Немногие романисты его времени — разве только Прево и Мариво — могут сравниться с ним, как с мастером психологического анализа. Психологический анализ Ричардсона — это прежде всего анализ деталей, микроскопически тщательный и кропотливый.
Романы Ричардсона нельзя перелистывать. Чтобы оценить их достоинства, надо, терпеливо преодолевая повторения и длинноты, не боясь монотонных дидактических рассуждений, внимательно вчитываться в каждую страницу, в каждую строчку этих массивных томов.
„Чувствительность“ Ричардсона и его поклонников давно стала предметом анекдотов. Но то, что Ричардсон заставил своих читателей плакать над связкой ключей, которую в знак вящей немилости отнимает у Клариссы ее жестокая родня, над жилетом, который вышивает Памела для сквайра Б., над оловянной посудой, которую она украдкой пробует чистить на кухне, чтобы испытать, удастся ли ей справиться с новыми обязанностями, ожидающими ее в бедном родительском доме, — это было необычайно ново для того времени.
Ричардсон был реалистом-просветителем, хотя термин „просветитель“ кажется не вполне к нему применимым. Он далек от мысли о борьбе с существующими государственными и общественными порядками. Деизм Болинброка и Юма вызывает в нем такой трепетный ужас, что он заставляет полемизировать с деистами даже своего „злодея“ Ловласа. И все же в разрешении наиболее волнующих его этических проблем частной жизни он исходит фактически из тех же предпосылок, что и большинство английских просветителей XVIII века. И он считает необходимым прислушиваться не только к велениям религии, но и к голосу природы, — недаром его Памела, например, выводит „божественные обязанности“ матери из „естественных обязанностей“, а не наоборот. И он, вслед за Локком, приписывает огромное значение вопросам воспитания, будучи твердо убежден в возможности и необходимости совершенствования „человеческой природы“. В литературном творчестве и он видит могущественное средство исправления людей. Он упорно защищает твердыни просветительского оптимизма от иронической критики Мандевиля и пессимистической сатиры Свифта, которого обвиняет ни больше ни меньше как в стремлении „принизить человеческую природу за счет животной“.
Все романы Ричардсона, в особенности же „Грандисон“, представляют собой, объективно, своеобразную форму „полемики“ со Свифтом. Образами Памелы, Клариссы и, в особенности, непогрешимого сэра Чарльза Грандисона Ричардсон словно хочет опровергнуть то пессимистическое истолкование „человеческой природы“, которое дал Свифт в своих „йэху“. Он далек от того, чтобы отрицать существование и активность „зла“ в существующем мире; но ни Ловласы, ни Джемсы Гарлоу, как бы охотно они ни творили зло, не в силах, по убеждению Ричардсона, нарушить надолго извечную гармонию бытия. Добродетель Памелы, Клариссы, Грандисона побеждает зло уже здесь, на земле, и ничто не может поколебать уверенности их создателя в том, что счастье и добродетель могут сопутствовать друг другу в этом мире, как бы ни доказывал обратное ненавистный ему автор „Басни о пчелах“.
Но в то же время Ричардсон вносит в английскую просветительскую литературу XVIII века отсутствующие в ней обычно черты. Как и большинство его английских современников, он склонен развенчивать высокий гражданский героизм, восходящий к образцам классической древности. Ко времени создания „Памелы“ и „Клариссы“ домашние буржуазные добродетели героев „Зрителя“ и „Болтуна“ уже давно вытеснили из сердца английских читателей героические доблести Катонов. Античные герои, добродетелями и подвигами которых вдохновляются французские просветители, уже непонятны Ричардсону. В свое изображение частной жизни и частных судеб людей своего времени он вносит, однако, возвышенный пафос, заставляющий вспомнить о классической трагедии XVII века. Характеры и события, описываемые Ричардсоном, кажутся значительнее и серьезнее тех же или сходных характеров и событий, изображаемых в жизнеописаниях Дефо, комических эпопеях Фильдинга и авантюрно-бытовых романах Смоллета. Они стоят дальше от каждодневной прозы, в них больше неожиданного и необычайного, они поражают не комической гротескностью, но исключительным драматизмом. Слово „герой“ употребляется Ричардсоном в применении к его персонажам серьезно, без той лукаво-пародийной усмешки, которая так часто сопровождает его у других английских романистов того времени.
Ричардсон ратовал за принципы нового буржуазного искусства не менее усердно, чем большинство современных ему английских писателей. И в личной переписке, и в „редакторских“ комментариях к своим романам он неизменно противопоставляет свое творчество традициям аристократического искусства. В „Сэре Чарльзе Грандисоне“, например, находим любопытную критику „Принцессы Клевской“ Лафайет. С той же точки зрения „простого здравого смысла“ критикует он устами Памелы и „Андромаху“ Расина, известную ему по переделке Амброза Филипса под названием „Несчастная мать“.
И все же никто из современных Ричардсону английских романистов не обнаруживает в своем творчестве такого тяготения к „поэтическим тонкостям“, как автор „Памелы“ и „Клариссы“. Уже Вильям Хэзлит, английский критик-эссеист начала XIX века, справедливо отмечал его близость к „галантной“ литературе XVII века.
Трудно, конечно, говорить о непосредственном влиянии классицизма на творчество Ричардсона. Известно лишь, что он высоко ценил памятники эпистолярного искусства XVII века — письма мадам де Севинье и Нинон де Ланкло. Но лучшие из созданных им образов, принадлежа к совсем иному, домашнему, житейскому кругу, проникнуты героическим пафосом, так же как и прославленные образы классической трагедии. Кларисса Гарлоу проявляет в узком мещанском кругу столь же высокую моральную стойкость, что и расиновская Андромаха, судьба которой решалась вместе с судьбами народов и государств. Недаром в заключении „Клариссы“ Ричардсон так пространно рассуждает о принципах классической трагедии, сближая с этим жанром свой роман.