-- Когда мой брат захочет кушать, -- сказал он, -- завтрак готов.
Индеец погасил свой калюме, заложил его за пояс, встал и последовал за своим другом.
Завтрак прошел в безмолвии.
Курумилла был неразговорчив, а в такую минуту, как сейчас, он нашел бы неприличным задать вопрос Валентину. Он знал, что глубокая скорбь терзает сердце его друга; может быть, отчасти и догадывался, что так мучит его, но с врожденною деликатностью и благородством чувств, составляющим отличительную черту характера индейца, он никогда бы не решился вызвать на откровенность Валентина, несмотря на искреннюю дружбу и преданность, которую питал к нему; он сознавал, что есть страдания, для которых нет утешений, и чем глубже их таят в душе, тем осторожнее надо к ним относиться и ожидать, чтобы страждущий сам пожелал разделить свое горе и облегчить душу признанием; потому-то Курумилла ждал, что придет минута, когда Валентин откроет ему все.
Окончив завтрак, индеец закурил свой калюме, а Валентин сигару, которыми его снабдил мистер Гроло при отъезде из Литл-Рока.
Минут двадцать друзья курили молча и, казалось, погружены были в свои мысли, наконец Валентин поднял голову и бросил украдкой взгляд на своего друга.
-- Об чем думает вождь? -- спросил он.
-- Курумилла грустит, -- отвечал индеец медленно своим гортанным голосом, -- толстая кожа легла ему на сердце, слова давят ему грудь, он видит, что его бледнолицый друг несчастлив.
-- Что еще скажет Курумилла? -- продолжал Валентин.
-- Курумилла говорит: мой брат страдает! Ухо друга открыто, сердце тянется к Валентину; легче переносить скорбь, если ее разделить на двоих; пусть мой брат знает, что Курумилла подле него; он ждет и говорит -- хорошо.